Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944
Шрифт:
В гостях у Нины Берберовой. 1990-е
В годы «оттепели» у нас возникло много интереснейших знакомств: Костя и раньше был близок с Борисом Пастернаком, а теперь мы встречались с Анной Ахматовой, Юрием Олешей, Лилей Брик, Александром Галичем, подружились с Геннадием Айги, Валентином Берестовым, Наумом (Эмкой) Коржавиным, Юрием и Валерией Айхенвальдами, Андреем Волконским, часто виделись с Вячеславом (Комой) Ивановым по прозвищу «обыкновенный гений», заходили к нам Холин с Сапгиром, останавливался, приезжая из Питера, Иосиф Бродский. Разумеется, исправно посещали все подпольные и домашние выставки нонконформистов и не пропускали исполнения «новой» музыки. На излете «оттепели» «Пионер», журнал для подростков, либеральный и по тем временам смелый, где я часто печаталась, зачислил меня в штат. Полтора десятка лет вела там отдел поэзии и детского творчества, что давало возможность открывать дорогу начинающим литераторам, а также помогать мальчикам и девочкам, сочиняющим стихи (или то, что они считали стихами), найти слова для своих мыслей и чувств. Благодаря «Пионеру» появились три мои книги: документальные рассказы «Клуб "Шуруп" и хранители библиотеки», беседы о писателях «Литературная карта России» и «Кораблик» – сборник стихов, написанных детьми в возрасте от восьми до четырнадцати лет, а также большое число очерков и эссе. Попутно в меру сил занималась диссидентской деятельностью: распространяла «Хронику текущих событий», «Открытое письмо Михаилу Шолохову» Лидии Чуковской; перепечатывала и раздавала в хорошие руки стихи Иосифа Бродского и сделанную Фридой Вигдоровой запись суда над ним; собирала подписи под обращением писателей в защиту Синявского и Даниэля и деньги в помощь семьям политзаключенных.
Со
С началом перестройки ушла из «Пионера», чтобы продолжить дело моего отца, о чем всегда мечтала. Публиковала неизвестные тексты из его архива вкупе со своими статьями о них, а также работы о поэзии и прозе Серебряного века. В 1989-м получила приглашение преподавать в одном из американских университетов, Миддлбери колледж, затем читала курсы по русской литературе в университете штата Висконсин, в Лондонском и Денверском университетах, отдельные лекции – в Принстоне, в Беркли, UCLA. Неожиданно для себя осознала, что обрела новую профессию – из журналиста превратилась в профессора – и что обитаю в новой стране, с иным языком и незнакомыми нравами. К тому времени мой второй муж Юрий Езепчук, молекулярный биолог, стал работать в университете штата Колорадо в Денвере, где мы с ним живем по сей день и где я теперь пишу воспоминания о людях, с которыми мне посчастливилось встретиться в прошлом.
Как хорошо уметь читать!
Я не умею читать. Мне в школу на будущий год, а я читать не умею! Мама ужасается, папа потешается. Под великим секретом мама поделилась своей бедой с подругой и теперь обречена выслушивать со всех сторон рассказы о вундеркиндах-грамотеях: тот в семь лет читает Толстого, та в шесть с половиной – Тургенева. Мама верит и обливается слезами, папа пытается утешать:
– Научится она читать, увидишь. Профессором, может быть, не станет, но читать выучится, это я тебе обещаю, – говорит он маме.
Да умею я читать, успокойтесь! Велика премудрость: «Ма-ша-ка-ша-ешь-ма-ша-ка-шу». Неохота мне жевать вашу Машу с кашей – скучно. Я хочу читать так, как они, мама с папой: чтобы толстая книга, мелкий шрифт и – быстро.Соня Ивич по прозвищу «Заяц». 1940
– «Если кузнец Вакула принесет те самые черевики, которые носит царица, то вот мое слово, что выйду тот же час за него замуж», – это папа читает мне Гоголя.
– Покоен, прочен и легок,
Катится городом возок.
Вся в черном, мертвенно бледна,
Княгиня едет в нем одна…
Ямщик столицу миновал.
Далек княгине путь лежал,
Была суровая зима…
На каждой станции сама
Выходит путница: «Скорей
Перепрягайте лошадей!» —
это мама читает мне Некрасова.
Ну какая может быть Маша с кашей после такого?!
В зиму сорок первого по вечерам папа читает вслух «Оливера Твиста» (по ходу дела адаптируя текст, как я обнаружила позднее). Мы сидим в обнимку на зеленом плюшевом диване, а на фоне стены – той, что напротив, – движутся то быстро, то неторопливо послушные его голосу фигуры Оливера, его обидчиков и защитников. Мама сидит у стола, но смотрит не на стенку, а на нас с папой.
Так – легко и свободно – и чтобы мама так слушала, у меня не выходит. А если не выходит так, то не надо мне никак. То, что получается у меня, по моим понятиям, не значит «уметь читать». Я и говорю всем, что не умею. Проверить никто не догадывается. Нам бы следовало договориться о дефинициях, но подобные темы не принято обсуждать с дошкольниками.
Дабы приохотить к чтению, мне покупают подходящие книжки.
– Вот: про девочку и собаку. Совсем как у нас. Правда, похоже? – спрашивает мама не совсем натуральным голосом.
Ничуть не похоже. На картинке в книжке девочка с гладкими прилизанными волосами возится с кудлатой собачонкой. У нас ничего подобного. Кудлатая у нас – девочка. Волосы у меня вьются, в косички их не убирают, они и кудрявятся, как хотят. А доберман-пинчер Дик – тот весь гладкий, от кончиков острых ушей до остатка обрубленного хвоста. Ну зачем стану я разбирать-стараться про ту девочку и ту собачку, когда вот она я, девочка, и вот он Дик, собака? Лучше я ему сама что-нибудь сочиню, как мне надо: печально, красиво и с хорошим концом. Дику рассказывать – одно удовольствие. Пока ему чешешь за ухом, лежит не шелохнется, от него не услышить: «Не выдумывай» или: «А теперь скажи, как было на самом деле». Мы с ним хорошо понимаем друг друга. Он из того чудесного, волшебного мира, где хочется жить всегда, а не только перед сном, где мне всё по росту и по вкусу, ладно и складно, где я умею читать «с выражением» и лучше всех играю в лапту.
…Мы дочитали «Оливера Твиста» и начали «Маугли».
Тут всё и рухнуло.Мы так никогда и не узнали, кто позвонил нам по телефону и прокричал в трубку не своим ГОЛОСОМ:
– Включите радио!
По радио передавали речь Молотова. Он сообщил, что началась война. День был воскресный, полдень, мы собирались переезжать на дачу.Игнатий Игнатьевич Бернштейн (писатель Александр Ивич).1942
Война застала нас среди упакованных корзин и собранных чемоданов. Взрослые принялись в молчании их разбирать. Я подошла к окну и уставилась на хорошо знакомый мне тополь, который стоял тут всю мою жизнь, стараясь покрепче его запомнить: я так поняла, что теперь всё будет по-другому. Так оно и вышло.
Отец был мобилизован на третий день войны.
Детей писателей отправили в эвакуацию 6 июля.
Только малыши до трех лет поехали с мамами.
Из тех, кого определили в интернат и поселили в Берсуте, на высоком берегу реки Камы, я была, кажется, самой младшей и уж точно самой несамостоятельной. У меня была с собой кукла с закрывающимися глазами, и я всем говорила, что не умею читать. Я пыталась жить в том, навсегда исчезнувшем мире, с папой и мамой, с «Оливером Твистом» и Диком, и безнадежно не ориентировалась в новой реальности.
Со мной всё время что-то случалось, я постоянно куда-то проваливалась: в глубокую лужу, в лисью нору, в придорожную канаву, в противопожарный бочажок. В конце концов я провалилась в полноводную Каму, что принесло мне даже кратковременную славу, потому что выудил меня оттуда, а выудив, завернул в свою рубашку и отнес на руках по высокому откосу в спальню младших девочек Тимур Гайдар, кумир старших девочек. В Тимура все они были влюблены поголовно: повесть «Тимур и его команда» перед самой войной печаталась из номера в номер в газете «Пионерская правда» и даже успела выйти в свет отдельной книгой.
Важная сторона интернатовской жизни – кто в кого влюблен – тоже мне плохо дается: я не могу разобраться, достаточно ли тут одного кандидата или их должно быть несколько, можно ли брать героев из книжек или только живых, а если из живых, то непременно ли здешних или разрешается кого-нибудь из довоенной жизни? Когда меня окончательно допекли насмешками: «в куклы играет, читать не умеет, в кого влюбиться не знает, надо ей в детский сад, а не к нам», – я брякнула наугад имя Стасика Нейгауза из первого отряда и, как оказалось, сильно промахнулась. Мало того, что он тогда меня, как и прочую мелюзгу из нашего десятого, в упор не видел, но и четверть века спустя, когда разница в годах уже не имела значения, продолжал в упор не видеть меня, хотя мы часто сталкивались нос к носу на пастернаковской даче. Выбери я в те дни, по примеру старших Тимура, какое было бы торжество: я – утопленница, он – спаситель, прямо как в сказке! Но, увы, меня всегда отталкивали коллективные чувства.Это были лодочные гонки, кто-то с кем-то соревновался из недоступного нам мира больших мальчиков и девочек. Мы смотрели сначала с откоса – с высокого берега Камы, там, где он круто обрывался вниз. Сверху хорошо было видно, что происходит на реке, но все ребята толпились внизу, у пристани, и мы, малышня, потихоньку стали спускаться к ним по великолепной берсутской лестнице; но когда оказались у самой воды, убедились, что за спинами нам теперь ничего не разглядеть. Кто-то догадался влезть на катер, пришвартованный к мосткам, к которым его то прижимало течением, то отгоняло ветром на длину цепи. Мальчик передо мной вскочил на катер, я забросила было ногу на высокую для меня палубу но тут катер отнесло в сторону я и ухнула в образовавшуюся щель. Испугаться я не успела – такая открылась глазу волшебная страна! Зеленая, темно-прозрачная, сумрачная; там колыхались в тишине тончайшие ветвистые заросли, там с неторопливой важностью отшатнулась от меня крупная рыбина. Но в тот же миг всё залило резким солнечным светом, затопило шумом, меня принялись тормошить, утешать (от чего?), объяснять, что меня затянуло под настил пристани, и вот Тимур… Тимур – это прекрасно, только – жаль было зеленой страны. Когда с очередным эшелоном в Чистополь приехали мои мама и бабушка и меня забрали из Берсута, воспитатели вздохнули с облегчением.
Анна Марковна Бамдас
Из Чистополя и в Чистополь – одна дорога, по реке. Мама с двумя спутницами – они тоже направлялись в Берсут навестить своих детей – втиснулась на проходивший по Каме пароходик. Шел он из Нижнего Новгорода, из Горького по-тогдашнему. На борту
Кама возле Чистополя
Матушка горячо заверила, что не только возможно, но и совершенно необходимо. Тогда строго и без улыбки незнакомка протянула сухую прохладную руку и назвалась:
– Марина Цветаева.
Мама вмиг утратила всё свое красноречие, онемела и, как вспоминала потом, даже попятилась. Мысль о том, что она пыталась утешать и чуть ли не наставлять Марину Цветаеву , показалась ей нестерпимой: в нашей семье, где царил культ поэзии, Цветаеву высоко почитали, ранние стихи хранились в доме в виде книг, кое-что из поздних в последний предвоенный год проникло в списках. Тут как раз подошли чистопольские попутчицы, узнавшие от москвичей, кто едет с ними, завихрились планы, советы, обещания: как устроить переезд в Чистополь, как уговорить Икса воздействовать на Игрека, правильно настроить Зета… Чем окончились хлопоты перед Икс, Игрек и Зет, всем теперь хорошо известно.
Много раз пыталась я выспросить, что же мама сказала тогда Марине Ивановне, но матушка отмалчивалась или отделывалась от меня полувразумительными полуфразами: то ли стыдилась своей невольной тогдашней смелости, то ли не хотела делиться ни с кем высоким и печальным воспоминанием. Знаю только, что речь шла не о войне, а о детях.
Это был еще не тот – предсмертный трагический – путь Марины Цветаевой в Елабугу. Сейчас можно с точностью установить дату и обстоятельства встречи. Место действия – пароход «Чувашия», время – 16 августа 1941 года. В дневнике Георгия Эфрона, сына М.И., в записи от 17 августа упоминается встреча с женами писателей, едущими навестить детей в Берсут; М.И. передала с ними письмо Николаю Асееву, а по приезде в Елабугу дала телеграмму Флоре Моисеевне Лейтес. На протяжении следующей недели Мур тоскливо задается вопросом, почему нет вестей из Чистополя, нет ответа на телеграмму, посланную Мариной, пытается найти тому объяснение, уверяет самого себя: «Вряд ли, если бы выяснилось, что нас туда пустить нельзя, они бы не послали ответной телеграммы, – из простой вежливости нужно было бы молнировать ответ». На самом деле, как мы знаем, ответная телеграмма существовала, но Лидия Корнеевна Чуковская остановила Флору Лейтес, сказав, что телеграмму с отказом посылать нельзя.Из Берсута мама меня увезла в тот же день.
Опять жизнь повернулась. В Берсуте, пусть в новой обстановке, без семьи, все-таки мы оставались среди привычных людей: кого-то из ребят и воспитателей знали по детскому саду, другие похожи были на тех, кого мы знали. Чистенькие коттеджи правительственного дома отдыха, где нас разместили, напоминали подмосковные дачки. И потом лето – везде лето. Но в Чистополе – всё иное. Дом, отгороженный от улицы деревянным забором, без верхних этажей, с крыльцом вместо подъезда, с огромной русской печью, низкие потолки с балками вместо лепнины, скрипящие половицы вместо паркета, скользкие тряпичные дорожки на полу, а у нас – так еще всамделешний катер стоит во дворе. Чужая жизнь, и это мы в ней – чужие. Лишние, «выковыренные», как местные называют нас.
Здесь мне полегче – с мамой, с бабушкой. И – чудо, тут я не недотепа, у меня прорезались таланты! Никто из взрослых не умеет так ловко орудовать ухватом, никто не «чувствует» печки, как я: когда дать чугунку с кашей кипеть, а когда время убрать с жара в сторонку, чтобы упрела. Голода настоящего пока нет, но пшенку – единственную нашу еду – следует варить грамотно: если подсохнет коркой поверху, то по пословице «Сухая ложка рот дерет», а наша ложка всегда сухая: масла мы не видим, молоко – редкость. Хозяйка Алевтина Александровна наблюдает за мной с одобрением, мама – с удивлением, бабушка… насчет бабушки не вполне ясно, она чаще отводит глаза. Петербургской светской даме, некогда славившейся своей элегантностью и не забывшей еще, как государь император поклонился ей, когда его карета встретилась на Невском с ее коляской, бабушке, которая даже в Чистополе каждое утро затягивает себя в видавший виды корсет, похоже, мнилось для единственной внучки иное поприще – без ухвата.
Большую часть дня я провожу в интернате, переехавшем в Чистополь, а время от времени, когда маме удается найти работу в совхозе и ей приходится уезжать из города, остаюсь там ночевать. Я по-прежнему стою на своем: не умею читать, и всё! Но теперь это никого не волнует. Папины письма мама всё равно читает мне вслух, потому что ей так нравится, а в школе – я хожу во второй класс, хотя в первом почти не училась, проболев целый год. Мы иной раз возвращаемся к букварю. Занимательная оказалась книжка, особенно там, где про кашу. Прикидываю – какая у Маши каша: пшенная, как у нас, только с маслом, наверное? Гречневая с молоком? Овсянка? А то встает в памяти волшебное видение: глубокая тарелка, до краев полная пышной манной кашей, а в самой серединке лужица варенья – клубничного? малинового? И в ушах – мой собственный довоенный кислый голос: «Опять манка?» Это же надо было быть такой дурой! А Маша ест кашу. Везет людям…
Вот еще новость: у меня завелись поклонники! Один, интернатовский, красиво объяснился в любви, но при том так громко шмыгал носом, подбирая сопли, которые всё равно стекали ему на подбородок, что о взаимности не могло быть и речи. А местный с незнакомым мне парнем постарше как-то увязался за мной после уроков, они оттерли меня от других ребят, загнали к затону, на пустынный берег Камы. Умильно просили чего-то им дать. А если не дам, грозились утопить в Каме. В толк не возьму, что им надо: у меня только и есть с собой, что школьный портфельчик. Тетрадки и ручку, думаю, ладно, пусть берут, хоть и жалко, но портфель – фигушки, не отдам: дареный, памятный, на нем серебристого цвета пластинка с надписью «Соне Ивич от детского сада Литфонда», мне его торжественно вручили в последний детсадовский день, мама захватила его из Москвы. Но – не в Каму же: осенняя, стылая. Дураки эти портфель не трогают, дергают пуговицы на пальто – зачем им, здоровенным, мое пальтишко, оно и мне коротко?
По счастью, учительница видела, что ко мне привязались, добежала сообщить в интернат, и чудесная наша Анна Зиновьевна, которая нас из всех бед выручала, тут же отрядила на выручку команду ребят покрепче из первого отряда. Заметив их приближение, незадачливые «грабители» растворились в прибрежных кустах. История наделала шуму, я вновь оказалась в центре внимания, но на сей раз популярность моя сомнительного свойства. Ребята – не наши, из первого-второго класса, и не старшие, а те, кому по двенадцать-тринадцать, мальчишки не дают проходу, заставляют снова и снова пересказывать, что там происходило на реке. Я чувствую какую-то пакость, но не могу ее нащупать. В очередной раз по наитию, а скорее уловив, на каком месте начинаются гаденькие ухмылки, догадываюсь заменить глагол: говорю, что большие парни просили отдать им портфельчик, и – стоп! – ко мне теряют интерес. А я в первый и далеко не в последний раз восторженно осознаю безграничные возможности русского языка: самую малость меняешь, даже не слово, две буковки всего-то! – и твоя жизнь перворачивается решительным образом.
Замечательно, что моя наивная мамочка оказалась не догадливее меня, и я получила от нее выговор: «Неужели ты не можешь найти общий язык с одноклассниками?» Слава богу, не нашла.По улицам Чистополя разгуливают, собираются группами, обсуждают сводки с фронта и цены на базаре те, кто по моим понятиям не люди, а книжки из папиной библиотеки. Вот прошел Николай Асеев. Вот стоит Леонид Леонов. Вот беседуют два Константина – Федин с Тренёвым. В дверях столовой встречает посетителей и проверяет пропуска жуткого вида старик. На беду, он всегда заговаривает со мной, норовит погладить по голове, взять за руку. Я в ужасе вырываюсь, убегаю (а это много – убежать из столовой!). Мама остается извиняться за мое поведение, потом находит и приводит меня назад, снова и снова рассыпается в извинениях перед оборванцем, однако старается пройти мимо так, чтобы он до меня не дотянулся. Выговаривает мне: он – поэт и музыкант, парижанин. Ладно, пусть поэт, пусть парижанин, только пусть не дотрагивается до меня! Это – Валентин Парнах, знаменитый некогда не только поэт и музыкант, но еще и танцор, тот, кто первым принес в русский язык слово «джаз», кто создал первый джазовый оркестр в России, кого рисовал Пикассо, кто был прообразом Парнока в «Египетской марке» Осипа Мандельштама, кого ценили Блок и Мейерхольд… Везет ему на несправедливые упреки: сейчас пишут, будто он перехватил у Марины Цветаевой место, которое позволило бы той покинуть Елабугу и устроиться в менее безнадежном Чистополе. Вранье и напраслина: Валентин Парнах нанялся в столовую сторожем, а Марина Цветаева претендовала на должность судомойки.