Странный век Фредерика Декарта
Шрифт:
Так уж вышло, что в первой половине жизни он едва ли определенно считал себя немцем или французом. У него было два родных языка. Первым стал немецкий, который связывался в памяти с детством и матерью. Он запомнил его как язык нудных поучений, слащавых песенок, которые пасторша пела своим детям, когда была в хорошем настроении, и брани, которой она осыпала «проклятую Францию», если утром вставала не с той ноги. Впоследствии Фредерик открыл для себя стройный и точный язык философов, возвышенный язык поэтов, однако первое воспоминание о немецком как средстве выражения грубых и примитивных эмоций осталось в его сознании невыводимым пятном. Французский, если вы помните, он как следует выучил только перед поступлением в школу – и сразу принял его умом и сердцем. Все свои книги он написал на французском, хотя для немецких изданий
И тем не менее Фредерик всей душой любил родину предков. Там он чувствовал себя почти как дома. В какой-то степени даже больше, чем дома, потому что в обычной жизни он не отличался общительностью, это всегда стоило ему усилий, а в Германии легко приоткрывался. При его способностях к языкам ни одна особенность местного произношения не представляла для него труда. Он подхватывал их со слуха, непринужденно вступал в беседы с разными людьми, привозил из поездок новые диалектные выражения, пословицы, песни. Помню, в Ла-Рошели он любил напевать одну баденскую песенку, печальную песенку о трех кроваво-красных розах с красивым и замысловатым мотивом, и начиналась она словами: «Jetzt kam i ans Br"unnele, trink aber net». Он пытался научить этой песне отца и тетю Шарлотту, чтобы можно было петь вместе за столом, но они, точно такие же немцы, только вскидывали брови: «Что это за странная идея, Фред? Почему мы должны петь эту тарабарщину?»
При этом родился он во Франции, был подданным императора Франции, французами, скорее всего, были его далекие предки. Когда в ходе войны молниеносно наступил перелом и немецкие солдаты ступили на французскую землю, Фредерик посчитал себя обязанным защищать родину. В том числе, если нужно, убивая людей, в которых течет та же кровь, что и в нем самом. Однако не раз и не два он ловил себя на мысли, что в случае успешных наступательных действий французов мог бы отправиться в Германию и там воевать против собственных соотечественников.
Подкрепил бы он свои мысли делом, сопутствуй победа французской армии, я не знаю. Думаю, что вряд ли. Но анализировал он их потом очень долго и подробно, они беспокоили его многие годы. Если хотите знать мое мнение, дело было вот в чем. До 1870 года профессор Декарт не знал разлада между своей немецкой кровью и французской почвой, он был настоящим европейцем и ученым, который смотрел шире государственных границ, а мыслил совсем другими категориями. Не то чтобы понятие «родина» было для него пустым звуком. Не пустым. Но и не самым главным – правда, только до того момента, когда ему пришлось выбирать по-настоящему. Когда военный конфликт двух стран, к каждой из которых он имел отношение, заставил его задуматься, кто он такой и где его место, он нашел единственный приемлемый для себя выход – протестовать против этой войны, ненужной Франции, катастрофической для Франции. А после того, как ожидаемая катастрофа произошла, – пойти воевать за Францию.
Едва пруссаки вторглись в Эльзас и Лотарингию, он оставил свою кафедру и пошел на сборный пункт. По возрасту он уже не подлежал мобилизации и даже не умел стрелять – в юности мог бы научиться у приятелей отца, которые били бекасов в Пуатевенских болотах, но к охоте всегда испытывал отвращение. И все-таки, какой безумной ни выглядела эта затея в глазах родственников, друзей и коллег, профессор Декарт не мог поступить иначе. Кстати, хорошее зрение, чудом не испорченное многолетними бдениями над книгами, и твердая рука помогли ему даже в тридцать семь лет очень быстро овладеть стрелковой подготовкой. После двухнедельных учений его определили в корпус – на его счастье, не маршала Мак-Магона, очень скоро сдавшегося при Седане вместе с императором и со всей своей армией, а генерала Винуа. На войне он пробыл несколько месяцев, воевал в Лотарингии, Шампани, на подступах к Парижу, в Бургундии. Война для него закончилась под Орлеаном. В ноябре, перед самой сдачей города, он был тяжело ранен и контужен. Повезло ему, если здесь можно говорить о каком-то везении, в одном – он попал в прифронтовой госпиталь в городе, до которого пруссаки так и не дошли. Потом он смог перебраться оттуда в Ла-Рошель, тоже оставшуюся не оккупированной, и дождаться там перемирия, которое позволило ему в начале марта вернуться в Париж.
Про обстоятельства, при которых его оглушило взрывной волной, исхлестало осколками
К Рождеству он выписался из ла-рошельского госпиталя. Через несколько дней наступил 1871-й, его самый черный год.
Этот новый год он встретил в своем родном доме в Ла-Рошели и прожил там два месяца. Оттуда следил за событиями войны, там узнал о перемирии с пруссаками и об условиях заключения мира. Каждый день, превозмогая боль, разрабатывал свою ногу. Сделал почти невозможное: из госпиталя вышел на костылях, в Париж уехал с тростью. Более длительного отпуска Фредерик не мог себе позволить – в Коллеж де Франс ждали студенты, записавшиеся на его курс новой европейской истории.
Война закончилась чудовищным для Франции мирным договором с многомиллиардной контрибуцией и потерей Эльзаса и Лотарингии. На глазах происходило то, что должно было определить ход истории на много лет вперед. Но анализировать происходящее было некогда. Слишком много событий разворачивалось одновременно. Через несколько дней после возвращения профессора Декарта в Париж власть там захватили федералисты – бойцы национальной гвардии, и объявили город независимой коммуной10. Многие ученые уехали из Парижа, другие сидели по домам и боялись выходить на улицу. Слушателей на лекциях становилось все меньше. Но профессор Декарт, собранный и быстрый в движениях (несмотря на то, что он теперь подволакивал ногу), всегда корректно одетый, точный как часы, каждый день поднимался на кафедру и читал о веке Просвещения. Эти лекции в сочетании с красными флагами на улицах, с растущим голодом, с канонадой в предместьях, со страхами парижан его класса и безумными надеждами жителей рабочих кварталов производили фантасмагорическое впечатление. Кому нужен был Вольтер в рушащемся мире? Профессор Декарт был убежден, что нужен всем – хотя бы как хрупкий мостик над морем безумия. Но даже ему порой казалось, что он живет в полусне-полубреду.
Действительность напомнила о себе, когда к профессору Декарту пришел один из министров выборного правительства коммуны Парижа – «делегат просвещения», как называлась эта должность у федералистов. Он принес предложение обсудить план школьной реформы. Профессор Декарт согласился и через несколько дней представил свои замечания на заседании коммуны во дворце Карнавале. Он полностью поддержал проект всеобщего, бесплатного и светского начального образования и внес в него несколько дополнений. На следующий день кучка студентов встретила его громкими аплодисментами, но ни один профессор Коллеж де Франс не подал ему руки.
Этот поступок представляется всем биографам самым странным и нелогичным в цепи других малопонятных событий его жизни. Почему вдруг он стал сотрудничать с нелегитимным правительством, полным опасных людей, горячих голов, новых якобинцев, бланкистов11, анархистов? С правительством, совершенно очевидно обреченным, не имеющим шансов удержаться надолго? Разве его жизни и свободе при коммуне что-то угрожало? Разве мог он разделять коммунистические идеи? По рождению, воспитанию, образу жизни он был далек не только от революционеров, но и от любой сколько-нибудь радикальной оппозиции. А если он это делал не из страха и не по убеждению, то для чего ему понадобилось так рисковать?