Странствия Персилеса и Сихизмунды
Шрифт:
С последним словом он выхватил кинжал и, мгновенно побледнев, дико вращая глазами, неверным шагом направился к Фелисьяне. Маститый старец бросился за ним и, обхватив его за плечи, молвил:
— Здесь, сын мой, не место для тяжелых сцен и для наказаний. Время терпит: ослушница от нас не убежит, так что спешить тебе некуда, иначе вместо того, чтобы наказать чужое преступление, ты примешь на себя вину за преступление, совершенное тобою самим.
Эти речи и этот переполох наложили печать на уста Фелисьяны и одновременно переполошили паломников, а равно и всех остальных молящихся, и все же молящиеся не смогли помешать отцу и брату Фелисьяны вывести ее из храма на улицу, а на улице в одну минуту собрались чуть ли не все жители городка, равно как и представители власти, которым все же удалось отнять власть над Фелисьяной у ее отца и брата, державших себя с нею не как близкие родственники, а как ее палачи.
Смятение все еще длилось: отец требовал, чтобы ему отдали дочь, брат требовал, чтобы ему отдали сестру, власти впредь до выяснения всех обстоятельств отказывались ее выдать, но тут с площади на улицу выехали шесть всадников, из коих двое всем здесь были знакомы: весь народ сейчас узнал дона Франсиско Писарро и дона Хуана де Орельяна; они же, привлеченные шумом, вместе с каким-то еще кавальеро, лицо которого было закрыто черной тафтой, спросили, из-за чего такой крик. Им ответили,
— Вы с меня, сеньоры, с меня взыскивайте за грех Фелисьяны, если только выйти замуж против воли родных — это такой великий грех, за который должно убивать! Фелисьяна — моя супруга, а я, как видите, Росаньо, и не такого уж я низкого звания, чтобы мне нельзя было отдать по добровольному соглашению то, что я сумел взять хитростью. Я человек благородного происхождения, и это может быть установлено свидетельскими показаниями; знатность моя сочетается с состоятельностью, а потому напрасно Луис Антоньо ради вашей прихоти отнимает у меня супругу, которая мне досталась по счастливому стечению обстоятельств. Если же вам обидно, что я с вами породнился, у вас не спросясь, то уж за это вы меня простите — всемогущие силы любви помрачают и более ясные умы, вы же оказали явное предпочтение Луису Антоньо, вот почему я и не соблюл должных приличий, за что вторично прошу у вас прощения.
Во все продолжение речи Росаньо Фелисьяна, дрожащая, испуганная, подавленная и все же прекрасная, держалась за его пояс и прижималась к его плечу. Прежде чем отец и брат ее успели что-нибудь ответить, дон Франсиско Писарро заключил в свои объятия отца, а дон Хуан де Орельяна — брата, ибо то были их близкие друзья. Дон Франсиско сказал отцу:
— Где же ваше благоразумие, сеньор дон Педро Те-норьо? Зачем вы действуете во вред себе? Ведь в подобного рода проступках заложено их оправдание. Ну, чем Росаньо не пара Фелисьяне? И что останется в жизни у Фелисьяны, если у нее отнять Росаньо?
Почти то же самое сказал дон Хуан де Орельяна брату Фелисьяны, прибавив только вот что:
— Сеньор дон Санчо! Порывы гнева добром не кончаются. Гнев — это буря душевная; обуреваемая же страстью душа редко когда достигает цели. Сестра ваша сумела выбрать себе хорошего мужа. За несоблюдение же церемоний и неисполнение обязанностей мстить не должно, иначе обрушится и обвалится здание вашего спокойствия. Послушайте, сеньор дон Санчо: у меня в доме ребенок, ваш племянник, и отречься от него вам не удастся: это было бы равносильно тому, что вы отреклись бы от самого себя, — так он на вас похож.
Вместо ответа дону Франсиско отец Фелисьяны приблизился к своему сыну дону Санчо и взял у него кинжал, затем подошел к Росаньо и обнял его, а Росаньо припал к ногам того, кого он уже признал своим тестем. В ту же минуту опустилась перед отцом на колени и Фелисьяна, и снова у нее потекли слезы, из груди вырвались вздохи, перед глазами все поплыло. Присутствовавшие возликовали. Отец прослыл в народе рассудительным, сын прослыл в народе рассудительным, друзья их — находчивыми и красноречивыми. Коррехидор пригласил виновников происшествия к себе; настоятель святой обители наиобильнейшую предложил им трапезу; паломники приложились ко всем многочисленным, чтимым и богато убранным святыням монастыря, исповедались в грехах своих, причастились святых таин, и за это время — всего они пробыли здесь три дня — дон Франсиско успел послать за ребенком, тем самым ребенком, которого принесла к нему крестьянка и которого Росаньо отдал ночью Периандру вместе с цепочкой, и ребенок оказался так мил, что дедушка, позабыв все обиды, при виде его воскликнул:
— Дай бог здоровья твоим родителям!
С этими словами он взял ребенка на руки, омочил ему личико слезами умиления, а затем осушил их своими поцелуями и отер ему личико своими сединами.
Ауристела попросила Фелисьяну переписать ей то песнопение, которое она пела перед священным образом; Фелисьяна же сказала, что она спела только четыре строфы, а всего их двенадцать, и все двенадцать нужно-де знать наизусть, и она переписала для Ауристелы это стихотворение. Вот оно:
В те дни, когда еще не породилКрылатых духов разум довременный,И не пришел в движенье хор светил,Круговорот свершая неизменный,И золотым лучом не озарилЛик солнца изначальный мрак вселенной,Уже соорудил себе творецСверкающий заоблачный дворец.Заложено смиренье в основаньеЧертога, что воздвигнул царь царей,И тем несокрушимее все зданье,Чем это чувство глубже и полней.Постройке нет предела и скончанья,Луна песчинкой кажется пред ней,Она прочней и выше тверди горней,Морей, и суши, и небес просторней.На веру опирается она,И стены ей надежда заменяет;Цементом милосердья скреплена,Она, как бог, старения не знает;Ей никакая стража не нужна —Ее от зла воздержность охраняет,А сила, справедливость, мудрость — сутьВрата, к ней открывающие путь.Вокруг нерукотворного строеньяЛепечут родники живой воды,И, осеняя их своею тенью,Шумят вечнозеленые сады,Где для души, взалкавшей исцеленья,Взрастают чудотворные плоды,Где служат ей источником прохладыПальм, кипарисов, кедров мириады.Там ввысь могучий ствол платан вознес,Благоухает киннамон душистый,И белизна иерихонских роз,Как риза херувимская, лучиста;Там не опасны зной или мороз;Туда не прокрадется дух нечистый,Слепителен и славен сей чертог,Который нам с небес являет бог.А на земле небесному чертогуПодобьем служит Соломонов храм,ГдеЭти самые стихи и начала тогда петь Фелисьяна, а потом она их переписала, Ауристела же не столько их поняла, сколько угадала чутьем их красоту.
Итак, враждовавшие помирились. Фелисьяна, ее муж, отец и брат отправились к себе и попросили было дона Франсиско Писарро и дона Хуана де Орельяна доставить им ребенка, но Фелисьяна, для которой не было ничего несноснее ожидания, решилась все же взять его с собой и этим своим решением обрадовала всех своих родных.
Глава шестая
В Гуадалупе странники пробыли несколько дней, и в течение этого времени им начала открываться величественность святой обители (я нарочно употребляю слово «начала», потому что до конца она открыться не может). Отсюда они направились в Трухильо; там их приветили два доблестных кавальеро, дон Франсиско Писарро и дон Хуан де Орельяна, и там им пришлось рассказать о своей встрече с Фелисьяной все с самого начала, и, рассказывая, они восхищались ее голосом, ее рассудительностью, восхищались благородным поступком ее отца и брата, Ауристела же с умилением вспоминала о тех изъявлениях преданности, которые она услышала из уст Фелисьяны в час расставания.
От Трухильо до Талаверы два дня ходьбы, и в Талавере путники узнали, что здесь все готовятся к великому празднику Монды: праздник этот существовал за много лет до Рождества Христова, однако ж христиане возвысили его и облагородили, и если прежде то был языческий праздник в честь богини Венеры, то теперь это праздник в честь и в похвалу приснодеве. Путники хотели было остаться на праздник, однако, чтобы не задерживаться, от исполнения своего желания воздержались.
Уже на шесть миль отошли они от Талаверы, как вдруг увидели, что впереди идет странница, совершенно одна, — вот что показалось им странным, — однако же им не пришлось ее окликать, потому что в эту самую минуту она, то ли прельщенная приятностью местоположения, то ли принуждаемая усталостью, присела на зеленой лужайке. Путники приблизились к ней, и наружность ее оказалась такова, что ее стоит описать подробно: возраст ее, видимо, давно уже вышел за пределы молодости и приближался к границам старости; лицо у нее было не лицо, а блин, ибо и рысий взгляд не углядел бы на нем носа: до того ее нос был мал и приплюснут — щипцами не ущипнешь; к тому же его заслоняли гораздо более выпуклые глаза. На ней был рваный плащ, доходивший ей до пят; поверх плаща она еще надела пелерину, отделанную кожей, но до того облезлой и потрескавшейся, что уже невозможно было различить, какая именно это кожа — то ли сафьян, то ли самая что ни на есть дешевая. Подпоясана она была поясом, сплетенным Из дрока, таким толстым и здоровенным, что он скорее напоминал якорный канат, нежели пояс странницы. Тока на ней была грубая, но зато белая и чистая. На голове — старая шляпа, без шнурка и без ленты, на ногах — стоптанные альпаргаты, в руке — посох, на манер пастырского, со стальным наконечником. На левом боку болталась изрядной вместимости тыквенная фляжка, на шее висели четки, коих шарики по величине превосходили шары, какими детвора сбивает кегли. Одним словом, все на ней было драное, все, как бывает на кающихся, и, при ближайшем рассмотрении, все далеко не первого сорта. Подойдя, путники с ней поздоровались, она же ответила им на приветствие голосом, какого только можно было ожидать от приплюснутого ее носа, то есть отнюдь не нежным, но, напротив того, гнусавым. У нее спросили, куда она направляется и какое именно совершает паломничество, а затем, прельщенные, как и она, приятностью местоположения, даром времени не теряя, уселись в кружок. На ту же самую лужайку пустили они пастись свою тележку, служившую им и гардеробною, и кладовою, и погребцом, и, начав утолять голод, любезно предложили страннице разделить с ними трапезу, она же, отвечая на заданный вопрос, сказала: