Страшная Мария
Шрифт:
— Давай, давай, прокатись хоть разок на хозяине, — подбадривал захмелевший отец.
Мать посмеивалась, согласно кивала. И Марька, окончательно осмелев, уцепилась за плечи хуторянина. Он подкинул ее повыше на спину, подхватил за ножонки.
— Ишь, как ловко оседлала, — произнес не то с похвалой, не то с насмешкой. — Поехали!
Так верхом на хозяине, сопровождаемая шутками и смехом, отправилась Марька в люди.
Поначалу складывалось все, как обещал Борщов. Марька играла с Лешкой, кормила-поила парализованную хозяйку, выносила из-под нее горшки.
— Ты, маленькая моя, не видала ли ненароком, чего Фроська в пригоне околачивается? Долго ли четырех коров подоить, а она там вчерась полдня пропадала, — сказала хозяйка Марьке вкрадчиво.
— Она не пропадала, она плакала, — доверчиво отозвалась девочка.
— Плакала? Чего ей убиваться, ежели живет как блин в масле?
— Дядя Матвей тоже ей говорил, — простодушно добавила Марька.
— Матвей? — скосила глаза паралитичка. — Он чего… он тоже в пригоне коров доил?
— Не-е, — прыснула Марька. — Дядя Матвей только гладил Фроську по голове да уговаривал.
— А как он ее уговаривал?
— Говорил, будет жить как блин в масле. Пусть чего хочет пожелает, он завсегда исполнит. Дядя Матвей — добрый, — похвалила Марька хозяина.
— Так-то-ся-я!.. — протянула хозяйка, и полуживое ее лицо сделалось совсем мертвым, посинело, как от удушья. — А еще чего они там говорили-делали?
— Ничего, тетя-Дуся, больше ничего! — испугалась Марька. Фроська плакать перестала, в кухню молоко понесла. А дядя Матвей ворота стал ладить.
— Истинно, как в поговорке: дом порушил, ворота поставил и замок повесил.
Какой был после у хозяйки разговор с хозяином и Фроськой, Марька не знала. Однако сразу начались крутые перемены. Назавтра Борщов поймал Марьку за косичку, сурово сказал:
— Ежели еще станешь подглядывать за Фроськой да Авдотье пересвистывать, я гляделки твои вместе с головой назад поверну. Запомни, только на первый раз прощаю, по неразумию твоему.
Потом, не обращая внимания на вопли и проклятия, которыми осыпала его хозяйка, уволок ее вместе с кроватью за печь. Там был полутемный закуток, где летом хранили тулупы и валенки, а зимой — дождевики да сапоги.
— Чтоб поменьше зыркала, лежи тут.
— Покарает тебя господь, покарает! Вездесущ он, всеведущ, — стращала Авдотья.
— Не каркай! Тебя уж покарал, боле некуда. Знать, грешила пуще моего, коли я на своих ногах топаю, а ты валяешься, как перепрелая стелька.
— Богохульник, сатана окаянный!
— Заткнись, говорю! Жрать-пить подавать, дерьмо из-под тебя выносить малолетку вот нанял — и хватит с тебя. Больше и сам господь-бог сделать меня не заставит.
Фроська с этого дня перестала точить слезы. Расхаживала по дому павой, нахально скалила зубы, форсисто вертелась перед свекром, когда подавала ему на стол.
Прыщеватый муженек ее Степан вовсе редко стал приезжать с мельницы. А если и появлялся, Фроська не замечала его и еще бесстыднее выкобенивалась.
Марьку она возненавидела, походя угощала подзатыльниками, еды
— Лопай то, что остается от твоей запечной ведьмы.
Ладно, хозяйка не могла похвалиться аппетитом, кое-что перепадало после нее. Да еще Лешка, баловень Матвея, делился гостинцами и носил с отцовского стола то шаньги, то пироги.
С Лешкой они дружили. Самые хорошие, светлые часы были те, когда Матвей отпускал их в поле, в лес. Тогда они объедались сочной, пахучей клубникой, отыскивая ее в траве по солнечным косогорам возле хутора, или шарились по реденькому березничку, наполняя корзинку прохладными маслятами и хрусткими волнушками вперемежку с пучками кипрея и маральих кореньев, которыми лечилась Авдотья.
Матери Лешка сторонился. Когда она звала его к себе за печку, то всегда плакала горючими слезами. Мальчонка тоже ревел в голос, а потом обходил закуток стороной, испуганно озираясь, словно за печью и впрямь жила ведьма, как говорила Фроська. Хотя, конечно, ведьмой Лешка свою мать не считал, но ее парализованные руки так давно не касались его, что он отвык от ласки, а изможденное лицо и слезы матери не вызывали жалости, только пугали.
Семка теперь целыми зимами жил в волостном селе у родни, потому что школа была там. Появлялся он дома лишь в каникулы, но в деревне было куда веселее, чем дома на хуторе, и Семка с утра до вечера пропадал в Сарбинке с ребятами. Летом же отец часто забирал его с собой на сенокос, на пашню, на базар. Видимо, исподволь приучал хозяйствовать, растил себе наследника. Старший сын не оправдал его надежд. Был жаден, но не сметлив. А младший казался слишком добрым, не глянулась отцу щедрость, с которой он делился всем с Марькой. Зато Семка что надо: хитер, как бесенок, ловок и не любил выпускать из рук то, что ему попадало.
В общем, в доме хуторянина была у Марьки только одна близкая душа — Лешка.
Несколько лет прожила Марька в няньках. И хотя год от году жить становилось тяжелее, все больше наваливалось работы на плечи (хозяева заставляли теперь и полы мыть, и стирать, и печи топить, и за скотом ходить), да деться было некуда. Отец болел, матери приходилось туго. Не только Марька, но и остальные сестры жили теперь по нянькам, а брат батрачил у богатеев.
Все страшнее делалась Авдотья. В вечной полутьме за печью она иссыхала телом, лицо ее стало землистым, вроде даже плесенью начало подергиваться. Из-за печки постоянно несло смрадом. Хозяйка уже не соображала, когда надо было попросить горшок, то и дело приходилось убирать из-под нее.
Непонятно было, в чем душа у нее держалась. И непостижимость эта выводила из себя Фроську.
— Когда только господь избавит от такой пропастины! — заламывала она руки.
— Наказаньем вечным жить для тебя буду, — бормотала старуха мстительно. — Господь карает блудницу.
Тогда Фроська вскидывалась:
— Сатанинское, а не божье это наказание, вонючка поганая! И тебе, тебе, а не мне! Я-то захочу — плюну да разотру, уеду на мельницу к Степке. За пять верст вонь туда не донесет.