Страсти по Максиму. Горький: девять дней после смерти
Шрифт:
«Я ушел вслед за ними; они опередили меня шагов на десять, двигаясь во тьме, наискось площади, целиком по грязи, к Откосу, высокому берегу Волги. Мне было видно, как шатается женщина, поддерживая казака, я слышал, как чавкает грязь под их ногами; женщина негромко, умоляюще спрашивала:
– Куда же вы? Ну, куда же?
Я пошел за ними по грязи, хотя это была не моя дорога. Когда они дошли до панели Откоса, казак остановился, отошел от женщины на шаг и вдруг ударил ее в лицо; она вскрикнула с удивлением и испугом:
– Ой, да за что же это?
Я тоже испугался, подбежал вплоть
– Я закричу… закричу…
Она громко, болезненно охнула, и стало тихо. Я нащупал камень, пустил его вниз, – зашуршала трава. На площади хлопала стеклянная дверь кабака, кто-то ухнул, должно быть, упал, и снова тишина, готовая каждую секунду испугать чем-то.
Под горою появился большой белый ком; всхлипывая и сопя, он тихо, неровно поднимается кверху, – я различаю женщину – она идет на четвереньках, как овца, мне видно, что она по пояс голая, висят ее большие груди, и кажется, что у нее три лица. Вот она добралась до перил, села на них почти рядом со мною, дышит, точно запаленная лошадь, оправляя сбитые волосы; на белизне ее тела ясно видны темные пятна грязи; она плачет, стирая слезы со щек движениями умывающейся кошки, видит меня и тихонько восклицает:
– Господи – кто это? Уйди, бесстыдник!
Я не могу уйти, окаменев от изумления и горького, тоскливого чувства, – мне вспоминаются слова бабушкиной сестры: “Баба – сила, Ева самого Бога обманула…”
И думал в ужасе: а что, если бы такое случилось с моей матерью, с бабушкой?»
Слово «грязь» повторяется четыре раза.
Упоминание матери неслучайно. Если в «Детстве» пьяный отчим бьет Варвару, то в «Изложении фактов и дум…» описывается, как мать ночью привела в их дом любовника. Проснувшийся мальчик Алеша видел его и познакомился с ним. Наутро мать сказала ему, что это был сон и что о нем никому не надо говорить. Потом Горький обыграет этот сюжет в рассказе «Сон Коли». Не станем делать из этого далеко идущие выводы. Оставим их для фрейдистов от литературы, которые обнаружат здесь пресловутый эдипов комплекс. Очевидно одно: у юного Пешкова было трепетное, возвышенное отношение к любви и болезненный интерес к сексу, который представлялся ему «грязным».
Илья Груздев разыскал в дореволюционной «Босяцкой газете» (выходила в России и такая!) воспоминания о жизни Пешкова в казанской «Марусовке», ночлежном доме, куда, после бегства от гостеприимного Евреинова, его привел революционер Гурий Плетнев.
…Да я даже и не знал, что Горький Максим и Пешков – одна личность. Увидел его портрет в магазине-то, в окне, и дыть присел: «Алеха, – думаю, – брат – ого-го-го! Да какими же путями…»
Вы спрашиваете, как жил-то Алексей. Удивительно. Помню вот, словно
– Пусти, – грит, – дядя Ван, в ночлежку!.. Пустил.
Понравился верзила мне сразу, хоша больно он был свирепый во взгляде.
А жил он у меня не то два, не то один месяц.
Ну, значит, писал он. То ись я думал, что он того, божественное что, а он просто так.
Другой раз скучища, а он сидит на табурете у стола, прижмется грудью, строчит и сопит, индо другой раз зубами скрипнет.
– Ах, – говорит, – и паскуды же это все люди.
Чудной был. А так добрый, другой раз, когда зашибет где, всем даст, кто попросит…
А вот раз девку ошпарили, тогда он долго писал что-то, а потом всё порвал, страшно осерчал на что-то. Умственный был парень. А часто вот загрустит, заляжет спать, а сам не спит и всё лоб чешет.
– Смотри, – говорю, – мозоль натрешь…
А он мне:
– Ладно, дядя Ван, у меня и так мозоль в мозгу. Это от разных мыслей, значит…
Потеха. Какие там мозоли.
А расстались с ним хорошо.
– Пойду, – грит, – дядя Ван, и где лучше, к моей земле.
– К какой земле?
– А туда, где паскудства нет.
– Везде одно, – махаю я рукой. – А коли охота идти – скатертью дорога.
Владыкина Горький в ответном письме к Груздеву не признал. Он отнесся к рассказу холодно, но и не стал его полностью опровергать. Сцена с девушкой, которую ошпарили кипятком, могла быть взята из пьесы «На дне». Слова о людском «паскудстве» могли идти и от Коновалова, и от Аристида Кувалды, и от сапожника Орлова, и от других героев раннего Горького.
Но вот что настораживает. Откуда знал некий Владыкин, что молодого Пешкова все принимали сперва за расстригу либо за божьего странника? Откуда Владыкин знал о привычке Алексея уничтожать свои стихи? А слово «умственный»? Как это точно сказано о Пешкове казанского периода! И наконец, откуда мог знать Владыкин о привычке Горького не отказывать в деньгах, привычке, унаследованной от бабушки Акулины? Ведь в 1907 году, когда в «Босяцкой газете» вышел рассказ Владыкина, «Детство» еще не было написано.
В Казани Алеша Пешков предстает перед нами классическим переростком, физическим и умственным. Он ворочает многопудовые мешки с мукой, а затем читает «Афоризмы и максимы» Артура Шопенгауэра. Прямо здесь, на мешках. Он не мог грамотно писать до тридцати лет, но поражал своими знаниями и литературным вкусом Деренкова, студентов университета и Духовной академии.
Перенапряжение физических и умственных сил едва не закончилось трагедией. Однажды он пишет свою предсмертнуюзаписку: «В смерти моей прошу обвинить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце. Прилагаю при сем мой документ, специально для сего случая выправленный. Останки мои прошу взрезать и рассмотреть, какой черт сидел во мне за последнее время. Из приложенного документа видно, что я А. Пешков, а из сей записки, надеюсь, ничего не видно. Нахожусь в здравом уме и полной памяти. А. Пешков. За доставленные хлопоты прошу извинить».