Страсти
Шрифт:
У Михримах снова сменилось настроение.
– Не хочу я туда ехать. Это, наверное, так страшно. И этот казак... Как его зовут?
– Казак, да и все.
– Имя?!
– Что имя? Для мертвых все равно. Сегодня он еще зовется Байдой, а велит его величество султан - и...
– Байда? Что это такое?
– А кто может знать? Наверное, человек, который любит пить и гулять, ну, и от нечего делать помахивает сабелькой.
– Я пошлю ему сладостей.
– Ваше высочество! Какие же сладости для человека, которому завтра отрубят голову? Уж если посылать, то меду и водки.
– Что это такое?
– Напитки, которые употребляют христиане, чтобы поднять дух.
– Разве не поднимает духа молитва?
– Молитва - для правоверных. От нее они даже пьянеют,
– Как ты смеешь? Правоверные пьют только воду.
– Ваше высочество, водой они уже запивают. А пьют кровь. От нее и пьяны. Как сказано: "Купайтесь в их крови".
– Пошли тому казаку то, что нужно. И скажешь мне завтра.
А самой снова не давала покоя мысль: "Рассказать ее величеству султанше! Немедленно рассказать матери! Ведь это же с ее земли! Все ли там такие?"
А к Рустему снова обратилась придирчиво:
– Разве никогда раньше не было казаков в Эди-куле? Почему я не знала?
Он был спокоен:
– Ваше высочество, они не добирались до Эди-куле. Слишком далеко. А этот добрался. Забыл о мудрости: прежде чем украсть минарет, подумай, как его спрятать.
БАЙДА
Что начинается несчастьем, заканчивается тоже несчастьем. Всегда о самом главном узнаешь слишком поздно. И хотя весть о казаках в Эди-куле, словно бы состязаясь, принесли ей Гасан-ага, Михримах, даже сам султан, Роксолана знала, что уже поздно, что ничем не поможешь, да еще и этот неповоротливый и неуклюжий Рустем на этот раз проявил неуместную резвость и дал Сулейману прекрасный повод выставить перед всем Стамбулом виновников ужасного пожара, сожравшего чуть ли не половину столицы, обвинив этих несчастных, не спрашивая их провинности, ибо побежденный всегда виноват и всегда платит самую высокую цену.
Гасан приходил к ней каждый день, она допытывалась:
– Как они там? Что делает тот, которого ты называешь Байдой?
– Ваше величество, он поет.
– О боже! Что же он поет?
– Песни. Сам слагает их для себя. Последняя такая: "Ой, п'є Байда мед-горiлочку, та не день не нiчку, та й не в одиночку!.."
– Это Михримах послала ему еду и питье. Мое дитя!
Гасан-ага печально улыбнулся одними глазами. Если бы султанша могла видеть, как ест и пьет Байда в подземельях первого палача империи Джюзел-аги...
Но женщине не всегда надо знать, видеть, она наделена непостижимым умением чувствовать. Неожиданно весь мир для Роксоланы замкнулся на этом странном Байде с его казаками, жила теперь в каком-то лихорадочном напряжении, ждала каждый день вестей из Эди-куле, гоняла туда Гасана, дважды вызывала к себе Рустема-пашу и оба раза прогоняла с не присущей ей злостью, ибо ничего иного не мог вызвать в ней этот неуклюжий и так по-глупому предупредительный босняк, пожелавший превзойти всех султанских визирей на чужом горе. И это она возвратила этого нелюдя из забвения, призвала в столицу!
Она мучилась от затаенных мыслей, тревожных желаний, невысказанных просьб, которые готовила для султана. Что придумать, как подойти к Сулейману, о чем просить? Ей почему-то казалось, что она не сможет жить в этих дворцах, если не воспользуется на этот раз своей властью, чтобы помочь людям, в жилах которых течет родная кровь, голоса которых стонут где-то в подземельях точно так же, как стонал здесь в рабстве ее голос, в глазах которых те же самые вишневые звезды, что и в ее глазах.
Султан, словно бы почуяв посягательство на свою власть, в эти тревожные дни избегал Роксоланы. Может, встревожился, когда увидел, как засверкали ее глаза от известий о заточенных казаках, может, донесли ему, что Михримах посылала этим разбойникам напитки и еду, - он допустил к себе Рустем-пашу, расспросил, как тот управился с такими дерзкими налетчиками, одарил его кафтанами, затем ввел в диван и велел рассказать о своем геройстве во время пожара визирям, чтобы те смогли надлежащим образом оценить его преданность султану, которую сами они не сумели проявить в такое смутное время. Визири возненавидели Рустема сразу и единодушно, но его это не очень беспокоило, он лишь посмеивался в свой жесткий ус: "У кого целые штаны, тот садится
Отчасти беспокоила Рустема султанша, но считал, что здесь дело наладится само по себе, потому что в руках у него была принцесса Михримах, с которой каждодневно упражнялся в верховой езде на Ат-Мейдане, удовлетворяя ее праздное любопытство к украинским пленникам в Эди-куле. Если уж человека вырвали из зубов черта и с другого конца света призвали в столицу, то зачем-то он нужен. Главное здесь - затеряться в толпе, пристроиться где-нибудь, хотя бы на краю гигантского придворного колеса, которое само тебя закрутит, а крутилось же оно непрестанно, размеренно, несмотря ни на что. Султан молился в мечети, заседал с визирями в диване, вместе с великим муфтием Абусуудом, который, подобно ученому чижу, ежедневно корпел над законами, ходил в мечеть, султанша изнывала где-то в глубинах гарема, принцесса Михримах училась верховой езде, украинские пленники надежно сидели в подземелье в Эди-куле, евнухи сплетничали по всем закоулкам Топкапы, стремясь заменить свою мужскую неполноценность языком, которым они владели так же умело, как янычары оружием.
Единственное, что изменилось в эти дни в великом дворце, но чего Рустем по своей неопытности еще не смог заметить, - это то, что султан не звал к себе Роксолану, а она не шла к нему, не просила, не посылала писем через кизляр-агу Ибрагима, схоронилась в глубинах дворца, будто умерла.
Топкапы полнились настороженностью, ожиданием, пересудами, подозрением. Может, падет всемогущая султанша или хотя бы пошатнется. Мол, разгневался султан на свою жену, все подземелья Эди-куле забиты злоумышленниками, которых султанша зазывала из своих далеких заморских степей, провела, содействовала, подговаривала, помогала, чуть ли не сама поджигала с ними Стамбул. И теперь будет расплата и возмездие. Не миновать кары и самой Роксолане.
Черные слухи бурлили вокруг Роксоланы, блюдолизы, дармоеды, прислужники и обманщики купались в этих слухах, как в райских реках удовольствия, одна лишь султанша ничего этого не слышала, не знала, забыла и о султане, и о коварной челяди, и о себе. О боли своей душевной, о своей недоле, о своем народе. Она не видела казаков, которые мучились где-то в подземельях Эди-куле, не представляла их живыми, не слышала их голосов, даже песня загадочного Байды не откликалась в ней, потому что слух ее наполнен был песнями собственными, горькими воспоминаниями о своих истоках, недостижимых теперь ни для памяти, ни даже для отчаяния. "Ой, летить ворон з чужих сторон, та ножки пiдiбгавши. Ой, тяжко ж менi та на чужбинi, родиноньки не мавши..." Первые пятнадцать лет ее жизни, на воле, на родной земле, разрастались в ней, будто сказочный папоротник, все пышнее и пышнее, но, верно, должен быть на нем и тот волшебный цветок, которого никто никогда не видел, но вера в который держала ее на свете. О цвет папоротника, народ мой!
Думала о своем народе. Тысячи лет жил он на плодородной, прекрасной земле. Разбросанный по широким степям, среди раздольных рек и лесов, растерзанный захватчиками-властелинами без меры, без проку, без веры, но единый, могучий и добрый ко всему живому, растущему и цветущему, к солнцу, звездам, ветрам и росам. Сколько было завистливых владык, охочих, враждебных, которые хотели согнать этот народ с его земли, поработить, согнуть, уничтожить. Казался он всем чужеземцам таким добрым, кротким и беспомощным, что сам упадет в руки, как перезревший плод. А он стоял непоколебимо, упорно, тысячелетия, враги же погибали бесследно, аки обре, и над их могилами звучали не проклятия, потому что ее народ не умел ненавидеть, и не молитвы, потому что верили там не в богов, а в жито-пшеницу, в мед и пчелу, потому что там до самого неба лилась песня: "Дунаю, Дунаю, чому смутен течеш?.." Окрестные захватчики считали свои победы, а ее народ мог считать разве лишь урон, причиненный ему то одним, то другим врагом, но не жаловался, терпеливо переносил горе и беду, еще и посмеивался: "Черт не схватит, свинья не съест".