Страстотерпицы
Шрифт:
Все промолчали на этот раз. Кто бы что ни терял, а ехать надо. Эти места еще не глухие, но отсюда начинались крупные бревенчатые села, жившие своим, особым стариковским укладом. В этих местах, Анна знала, охотились, хотя и вряд ли удачно. Там, в глуби леса, встречался кедровник, росло много сосны, и потому лес от темной зелени казался густым. Эта земля напоминала Анне родные места, и она подумала печально, что и сон о матери, и приезд сюда, видимо, не случайны. В жизни всегда так исподволь, незаметно, а сойдутся и свяжутся потаенные нити судьбы.
Лето опадало. Спокойная густая синь отстаивалась в воздухе. Все уже определилось: урожай хлеба, ягоды, грибы и травы, и вызревало
Показалось, женщина стоит на том берегу. Пригляделась – нет никого. Береза отбилась от леса, молоденькая, обыкновенная, но уже сутуловатая, чуть клонится вниз. Анна оглядела дерево еще раз, и нехорошо стало на душе от смутной, все прибывающей тревоги. Река – неторопливая, широкая, с прозрачной синеватой водой, четко пульсирует сильное течение в глубине. Там, у горизонта, казалось, смыкаются таежные сопки с седоватым призрачным дымком над верхушками. И во всем этом: в затихшем воздухе, в суровом перелесье, в буйном, но строго выписанном кустарнике – ощущалась особая сибирская резкость, незамутненная чистота пространства.
«Когда же я успела забыть все это, – подумала она, закрывая глаза, – и разве можно жить без этой земли, годами ходить по асфальту, мыться теплой, пахнущей хлоркой водой, привыкнуть к парам бензина и ядовитой ныли, как здесь привыкают к травяному привкусу воздуха. И ни разу за все эти годы не екнуло под сердцем, не вспомнились ни сырые, по весне, зеленоватые поскотины, ни сытный густой мык неспешно бредущего стада, даже парного теплого молока не хотелось…»
Лишь однажды, года два назад, в октябре, ночью вдруг проснулась и вот с такой же, как сейчас, нежданной тревогой лежала под голубоватым, серебрившим стекло окна светом луны рядом с похмельно сопевшим Олегом и вспоминала. Даже не вспоминала, а так, помимо воли, осязаемо, ярко привиделось, как работали с матерью ночами на току в отделении.
Ровно жужжит веялка. Мать внизу в фуфайке, обвязав от въедливой пшеничной пыли голову шаленкой так, что лишь темная прорезь для глаз мерцает, согнувшись, деревянным пихлом медленно, неутомимо подсыпает зерно под тарахтящие щетки машины. Анна наверху высокой хлебной горы закопалась в зерно по шею, греется, разглядывая землю. Ночь лунная, морозцеватая, звенят в воздухе редкие бабьи голоса. За невысокой изгородью, далеко где-то в поле, блуждает желтый свет комбайна. Зерно подсыхает, твердеет, и слышно, как оно бьется, отлетая…
И наплывало, наплывало… Серебристые лунные искры над зерном, когда медленно въезжал самосвал на ток, и побитые заморозком, сладковато-сохнущие поздние лебеда и полынь по заборам. И горы, горы крупного зерна под лунным звездным небом. И мать, согнувшаяся над веялкой…
Больше Анна в ту ночь вспоминать не смогла, не выдержала, разбудила Олега…
Анна открыла глаза, глянула на ту сторону реки. Снова показалось – женщина в платке машет рукой…
Вздрогнула, испуганно встряхнула головой. Нет – береза под ветром…
Вспомнила вопрос Заслуженной: «Давно ли мать померла?» Легла наземь, открыла глаза в чистое, горящее синевой небо, сорвала рядом упругий, отдающий терпким запахом стебель тысячелистника…
«Так тебе и надо», – подумала про себя…
…Мать понимает в травах. Училась у бабки Марфуши и сама знала. Заготавливали не нарочно, так, походя. По весне еще, как ходили за черемшой, мать собирала березовые почки и лист, чуть позже – спорыши, крапиву, шалфей. Потом донник, кровохлебку, полынь. В июле чистотел, позже тысячелистник, зверобой…
– Не отдавай в район – спекется мальчишка.
Принесла графин настоянных трав – пои.
Вечером приезжал из района доктор – пожилой мужик, красивый, в начищенных ботинках, топал ногами и кричал: не повезешь в больницу – под суд пойдешь. Если помрет до завтра – посажу. Вылил настойку из графина, графин об стайку – вдребезги. Только он за порог, Марфуша – шустрая, маленькая – вытащила из-под полы банку с питьем – пои. Всю ночь они с матерью колдовали над братом. Утром, едва забрезжило, мать завернула почти неживое, вяло обвисшее тело сына в старое одеяло, понесла огородами через поле к лесу. За ней Марфуша – швыркала подвижным острым носом, полусогнутая, востроухая – чистая крыса. За ними бежала Анна, путаясь в длинной материной фуфайке. Мать недосматривала за нею, выхаживая младшего. Пересекли впадину, перешли ручей. Анна разулась, цепляясь за бабкину юбку, шла сама.
Полусине, сыро, прохладно; гладкие, скользкие от тумана валуны. Прошмыгнул бурундук, вскричала и закружилась, картавя, сорока, моросью обдал обвисший куст смородины.
На горе, в осиннике, положили брата в густой травник. Пока мать несмело, словно вслепую, разворачивала одеяло, Марфуша что-то судорожно шептала на восток.
– Живой, – испуганно прохрипела мать, трогая лобик Андрея губами.
– И не боись, выживет, – успокоила Марфуша так же шепотом. Она проширкала калошами по полянке, указала матери: – Сюда, Анна, помогай, мой ноги братцу.
Нетрудно было искупать в росе уже почти бесплотное, нежилое тело. Трава густая, высокая, и не только Андрей, сама Анна до макушки выкупалась. Закричавшего, словно только рожденного, брата напоили теплой настойкой, досуха вытерли, укутали. Потом мать сидела на траве под осинником, глядя перед собой исступленными горестными глазами. Марфуша все искала что-то по полянке и негромко говорила матери:
– Сама учись. Ишь разошелся, посудину разбил, окоянный. Дай им волю, уложуть и не спросють. Вон уж трое померли. Господи, господи! Человек должен сам искать. В горе никто не укажет, где светлей. Чуять надо, собирать, все помнить. А всех слушать будешь, как кол останесся…
Днем опять приезжал доктор из района. Увидав мальчонку дома, не стесняясь, трахнул мужицким матом, кричал – судить буду. Однако воткнул Андрейке несколько уколов. Настойку Марфуша прятала. Утром опять уносили брата – купаться, поили травами. Днем снова приезжал врач, ставил уколы. Кто знает, кто из них помог, только Андрейка, – по словам мужика, конченый, – выжил. А слава, как водится, осталась бабам. С тех пор, после Марфуши, мать считалась в районе лучшей травницей. Из дальних сел к ней за помощью приезжали.