Стрекоза, увеличенная до размеров собаки
Шрифт:
Если время человеческой жизни отмеряется ему не при рождении, а позднее, когда более или менее сложатся обстоятельства и определится судьба, то дни, оставшиеся Софье Андреевне, были сочтены именно в это бесстрастное утро, когда прохожие на первом снегу, во что бы они ни были одеты, сделались черны и четки, будто печатные буквы, и так же черны и разборчивы были их ледянистые следы. Софье Андреевне тогда только сравнялось тридцать восемь, и ее вспотевшие волосы, растерзанные по подушке, были еще такие темные, что любой, кто знал ее в шестьдесят, принял бы их за крашеные. Но над ней стояла дочь, уже вполне на нее похожая, уже теснившая ее из жизни и представлявшая похороны матери с такой отчетливостью и трудной силой, волоча по вязкой дороге шеренгу за шеренгой со всеми их венками и букетами, что после, когда она побрела на уроки, ее поразило, как свободно, почти без трения, движется вокруг невыдуманный мир. Только она сама едва вытаскивала ноги из глубокой мокрой черноты асфальта, без следа поглощавшего снежные хлопья, большие, как куски батона, размоченные в воде, и чувствовала себя придуманной и сразу забытой.
Именно в это утро девочка осознала, что рано или поздно мать действительно умрет. Она поняла,
Наконец она все-таки столкнула со стола железную тарелку из-под хлеба: ее вихлястая пляска перешла в громовую дрожь и внезапно оборвалась. От железного хлябанья мать приоткрыла бессмысленные глаза и попросила принести таблетку аспирина. Лекарства хранились в старой коробке из-под обуви с одним оторвавшимся бортом, сверху заваленной останками поломанных очков. Сколько девочка ни рылась в целлофановых таблеточных упаковках, иногда стянутых резинками в пачки, иногда разодранных в шелуху — нигде не нашла даже обрывка слова «аспирин». На дне коробки, засыпанном белесой пылью и травяной лекарственной трухой, болталось множество таблеток россыпью: иные пожелтели и стали как костяные, иные мягко мазались на пальцы; между ними попадались лаковые пилюльки, побитые, но шустрые. Безымянные, они были так же опасны, как и неизвестные болезни, соответствующие им и представленные ими, подобно тому как изношенное платье бывает представлено сохранившимися пуговицами. Нервно всхлипнув, девочка выбрала между ними одну, поцелее и покрепче. Ей почудилось, что она сумеет обмануть неизбежное будущее, если притворится, будто отыскала нужное лекарство и вылечила мать.
На кухне девочка плюхнула из графина в захлебнувшийся стакан целую бульбу воды, облив себе руку и клеенку со вчерашними крошками! Внезапно ей показалось, что она действительно одна в квартире. Хрипел и жидко проливался в раковину слабенький кран, стучало на пол с толстой трубы, покрытой каплями воды и отверделой масляной краски; мутно и толсто, будто смерзшиеся в лед, зеленели на подоконнике молочные бутылки. Все вокруг сделалось чужое, ничего нельзя было трогать без хозяйки, чье отсутствие ощущалось гораздо сильнее, чем когда она уходила в вечернюю школу или в магазин. В эту минуту девочка впервые догадалась, что со временем должна покинуть этот дом, — и когда через двадцать четыре года, обнаружив и оставив потерявшуюся мать в областной онкологии, Катерина Ивановна, как была в пальто и резиновых сапогах с налипшими листьями, прошла зачем-то на кухню, она сразу узнала свое детское ощущение. На кухне капало, капало — со звоном в раковину, тупо в пол, — казалось, это уличный дождь проникает сквозь верхние этажи и заливает брошенную квартиру. Казалось, равномерный холодный дождь образовался в воздухе из давнего снега и размочил его побитые остатки в мелкие извилистые лужицы; время повернуло вспять. Лежалая осень снова развесилась по деревьям больничного городка, где мама махала Катерине Ивановне из окна своей палаты, и было такое чувство, будто ее четвертый корпус — это поезд, который вот-вот отойдет от перрона, и хотелось, чтобы скорее истекли томительные минуты прощания. Вернувшись в опустелую квартиру, Катерина Ивановна сидела праздно, будто маленькая девочка, пока Маргарита тихонько шуршала в комнате, собирая ее к себе. Дом из целой коробки вдруг превратился во что-то сквозное, в лежащую на улице груду кое-как составленных перекрытий с забытыми вещами внутри, а земля вокруг сделалась твердая и ничего не принимала на переработку, далее вода держалась в лужах будто в глиняной посуде. Катерина Ивановна подумала, что теперь все умершее и испорченное будет оставаться на поверхности и складываться в горы, угловатые и словно бы костлявые, — и тут же вспомнила, что эта мысль уже приходила в детстве, когда она впервые испугалась маминых похорон.
Наконец она, держа далеко от себя налитый с горбом, надутый водою стакан, осторожно вернулась в комнату. Мать переворачивалась на бок, собирая одеяло к животу и пытаясь прикрыть заголившуюся спину в лоснистых, от жара коричневых родинках, похожих на тертый, расплывающийся в тесте шоколад. Глянув, девочка поняла, что больше всего ей хочется к маме — прилечь щекой на ее подушку и не знать никаких забот. В сущности, мать не имела права оставлять ее одну, ведь она еще маленькая учится только в четвертом классе. Примоститься сначала с измятого краешку, а потом, повторяя мамины разбитые движения, которые та и сама повторяет почему-то по нескольку раз, как-нибудь слиться с ней, ведь они абсолютно похожи, только девочка поменьше и лицо у нее пока что гладкое, без подробностей, каким бывает изнанка лица внутри у пластмассовой куклы. И тогда, если мать решит умереть, девочка тоже умрет ее же собственной смертью: этому животному — скелету на четвереньках, с горящими глазами в дырах черепа, — придется везти двоих. «Ты принесла?» — вдруг просипела мать, приподнимаясь со страшным напряжением полной, раздутой шеи. Недоступная и некрасивая, с плоскими клочьями волос на голове, она протянула к девочке голую руку и поманила ее самыми кончиками пальцев. Уже не думая о том, что отражается в далеком зеркале, не помня себя от обиды, девочка со злостью пихнула в эти слепые пальцы екнувший стакан.
Когда девчонка наконец ушла, Софья Андреевна еще немного полежала при бледнеющем от солнца электричестве, временами принимаясь жестикулировать и роняя руки себе на грудь. Таблетка, принесенная дочерью, обнаружилась в складках пододеяльника, превратившегося в полупустой мешок, и Софья Андреевна
Однако надо было вставать, почистить, что ли, картошки: девчонка ничего не умела по дому и росла принцессой, — впрочем, Софья Андреевна сама не допускала ее к участию в реальной жизни и не давала в руки даже кухонного ножа. Медленно спустив с постели захолонувшие ноги, она покрепче уперлась ими в пол и выпрямилась. На полу ничком, железными бантиками вверх, лежал и тикал позабытый будильник, рядом шероховато поблескивала разъехавшаяся куча лекарств. Софья Андреевна кое-как, выскользающими ворохами, свалила их обратно в коробку, попутно отложив и сразу потеряв наполовину вышелушенные лохмы ацетилсалициловой кислоты. На полу от таблеток осталось белесое пятно, тончайшая пыль — из-за нее вся комната казалась толсто обмазанной лекарственным месивом, белым на потолке, а на стенах с примесью зеленоватого травяного порошка. Софья Андреевна попыталась надеть халат и не смогла, запуталась. Тогда она завернулась в неловкий байковый кусок (ощущая в себе странную способность использовать вещи только как куски материала) и, волоча по полу ловящие друг дружку рукава, подошла к окну.
За окном проглянуло желтое солнце, и свежевыпавший снег, лежа просто и невинно на качелях, сараях, на стылой грязи двора, искрился под ним, точно это была руда, из которой можно добыть нечто еще более драгоценное. Вдруг Софья Андреевна заметила у сараев темную фигурку в острой вязаной шапочке. Спустя минуту она узнала дочь, которой давно следовало сидеть на уроке, а перед этим вызвать по телефону из учительской участкового врача. Девочка бродила согнувшись, будто что-то искала на земле, ее портфель и мешочек со сменной обувью мелко чернели поодаль, посреди пустыря, полосатого от распахавших его колес, причем старые колеи были белым-белы, а новые, пересекавшие их по дуге, — темны, влажны и отчетливо-узорны. Вот девочка присела, что-то сгребла и стала есть из распухшей горсти, и тут же мать увидела неподалеку от портфеля две голубенькие точки — брошенные варежки. Потом девчонка снова встала, задрав лицо, мокрое от ноздрей до подбородка, и зачем-то полезла, держась одной рукой за стенку сараюшки, на валкий чурбачок.
Дотянувшись до края крыши, где опасно торчали доски разной длины, она, не видя, забрала растопыренными пальцами играющего снегу, оставив на пухлой полосе следок, похожий на кошачий. Жадно проглотив, она вновь принялась возить рукой по крыше, но уже не попадала на сокровище: снег, превращаясь в пыль, только осыпал ей грудь, разъехавшийся шарфик, наморщенное лицо. Неуклюже ухнув вниз и повалив чурбан, девочка постояла, дыша на кулаки, и медленно заковыляла к кустам, опушенным необычайно густо, словно даже перепончатым от снега, — но ясно было, что стоит тронуть эту высокую роскошь, как она отрясется на землю и исчезнет, будто сон. Софье Андреевне становилось все хуже, в голове гудело, говорили по проводам какие-то голоса, и она никак не могла додумать, что же все-таки происходит на улице. Все в ней как-то ослабло, и внезапно ей сделалось жалко дочь — показалось, что девочке не хватит наесться этого мягкого, чистого снега, небрезгливо лежавшего тут и там, но уже потраченного солнцем. Под его теплеющими лучами с земли, сараек, асфальта сошла белесая морозная пелена, и, будто на переводной картинке, проявилось все влажное, яркое, — и отчетливо проступили границы снеговых островков, отчего они сразу уменьшились, превратились в разрозненные крапины и пятна. В дальнем конце пустыря парила свежая яма: девочка, временами странно замирая, уже почти добралась туда, и ее фигурку, похожую на толстенький гороховый стручок, заволакивало рассеянной мутью.
Вдруг до Софьи Андреевны дошло, что девчонка глотает снег, чтобы тоже простудиться и не ухаживать за матерью, что ей лучше лежать больной и голодной, чем принести для матери стакан воды. Именно этого Софья Андреевна от нее и ждала. Мокрая мордочка дочери показалась ей похожей на мордочку мелкого хищника, поднятую от терзаемой жертвы, только вместо крови с наморщенного рыльца капала вода. Пытаясь привлечь внимание сгорбленной фигурки, единственной живой души во всем пустом дворе, она постучала костяшками пальцев по талому стеклу: звук получился глухой, точно барабанили по чему-то непрозрачному. Софья Андреевна попробовала еще, мучительно сдерживая себя: ей показалось, что если она даст волю своему трясущемуся гневу, то попросту расколотит это слезливое стекло с белеющими понизу скобами льда, куда, к ее неудовольствию, прихватило новую кисейную занавеску. Снаружи девочка, без всякой связи с ее птичьими знаками, обратила к своим домашним окнам сердитое лицо, но не различила за гладью стекла неясную тень с наброшенной на плечи как бы звериной шкурой. Все окна в их пятиэтажке были одинаковы, и в доме напротив холодно стояли точно такие же, хотя самый дом, штукатуренный, похожий на русскую печку, был совершенно другой. Пресный снег почему-то отдавал на вкус железной дорогой, проходившей далеко, за многими длинными крышами. После каждого холодного глотка, ощущаемого до желудка, девочка грязными пальцами щупала горло, надеясь, что где-нибудь припухнет и заболит, но горло оставалось обыкновенное. Девочку подташнивало от тяжелой воды в животе, вода отдавала в нос и текла из ноздрей, так что приходилось все время швыркать и утираться.