Стрела времени (Повесть и рассказы)
Шрифт:
— Да зачем же вы оправдываетесь?
— Да, не надо оправдываться, — осекся Николай Филиппович, и сухими потрескавшимися губами коснулся он губ Антонины Андреевны и сразу отстранился. Она не отводила лицо. Тогда он снова коснулся ее губ и уже обнял ее, и они долго не разнимали объятий, забыв, что их могут видеть из парка и с шоссе.
— Скучал, — наконец сказал Николай Филиппович, бессильно опуская руки.
Он смотрел на нее, какая нежная улыбка на ее лице, — это трепет души, перед тем как обрадоваться или заплакать, исход улыбки одинаково возможен, — и какие тонкие и теплые волосы у нее, он коснулся их ладонью, да, тонкие, теплые, все сейчас было ему мило в этом лице, даже болячка над верхней губой; и как Антонина Андреевна смотрела на него, никто никогда
— Вы знаете, Антонина Андреевна, а ведь я в вас отчаянно влюблен. И это очень печально. И боюсь, что это непоправимо.
— Ну право же, не нужно так грустно. У вас такие печальные глаза, что я сейчас заплачу.
— А с чего мне радоваться, Антонина Андреевна, если я влюблен безнадежно?
Они встречались в парке чуть не каждый вечер. Он ждал ее у каменной скамьи в Английской аллее. Она укладывала спать сына и в десять часов приходила в парк. Время веселых записок кончилось, пришла пора маскировки. Он только спрашивал на листе: «Сегодня?», и она писала в ответ либо «Да», либо «Завтра».
Он говорил жене, что в голову ему пришло несколько сносных соображений, и для этих соображений, как, впрочем, и для здоровья, полезны вечерние прогулки, потому что хорошие идеи в присутствии жен отлетают прочь.
Николай Филиппович уходил в полдесятого, приходил в полдвенадцатого. Он пропускал футбол и многосерийные фильмы о милиции. Людмила Михайловна рада была, что муж снова занялся техническим творчеством, что больше подобает мужчине, нежели домашнее с ироническим брюзжанием сидение.
Часы встреч протекали незаметно, да что часы, но даже и дни, но даже и две недели пролетели стремительно. Давно уже испарилось свечение белых ночей, к осени дело катилось, к десяти часам уже смеркалось, тени медленно растворялись в парке, дальние вскрики тревожили душу, шорохи и гуканье засыпающего парка обрывали дыхание, пугали, заставляли сердце учащенно биться.
А с погодой везло: эти две недели не было дождей. Он ждал ее в Английской аллее, и всегда она появлялась неожиданно, как бы появлялась из ничего, из сгустка воздуха, он бросался к ней, и, обнявшись, они долго привыкали друг к другу. Потом бродили по дальним аллеям — Липовой и Кленовой — и говорили, да так много, как в жизни прошедшей не говорили ни он, ни она, и останавливались у старых деревьев, а то и посредине аллеи — что им сейчас страхи, если только деревья вокруг, — незабвенное время, безвозмездное время.
Что ж случилось с ним такое, да так внезапно, да почему именно на него груз такой тяжеловесный свалился? Всю жизнь, кроме тех лет, когда он делал машину и получал за нее шишки пустого ожидания, душа его пребывала в непременном покое. Покой этот счастливо был пойман в юности и хранил душу, любые бури могли трясти мир, словно мальчишки трясут в чужом саду яблоню, душа Николая Филипповича все равно была чужда этой тряске.
Но сейчас покой кончился, и уже Николай Филиппович постоянно чувствовал, что в душе его сидит заноза, и она ноет, не дает покоя, так что Николай Филиппович не мог долго пребывать на одном месте, он должен был что-то делать, ходить, нетерпеливо коротать время. И он все время чего-то ждал, понимая, что это не ожидание беды, но лишь ожидание вечера, когда он снова увидит Антонину Андреевну, и не мог дождаться. Спешил домой, ах, поскорее бы покончить с тягомотиной ужина, да нужно ловко скрыть нетерпение — и лучше всего это удается, если возишься с внуком Николашей, — и усесться у телевизора и уставиться в этот ящик (а Антонина Андреевна, знает он, сына укладывает) — вот новости спорта, вот музыка погоды на завтра, и это сигнал: пора уходить. Неторопливо, вальяжно выйти из дому: дескать, уступаем настойчивым советам жены — вечернее неспешное хождение способствует здравым мыслям и доброму сну — продефилировать по Партизанской улице, при виде парка шаг чуть
Николай Филиппович вспоминал каждое мгновение прошедшего лета и понимал, что никогда прежде память его не была так цепка, так подробна. Но что было несомненно — все это время он страдал, потому что взведенность души — состояние для него новое, все ему казалось значительным, всякий отлетевший день оставлял по себе память навечно, всякое слово постороннего человека, всякая случайная встреча казались исполненными особого смысла и оставались в памяти.
Себя он не жалел — что ему собственная жизнь, дело прожитое, — жалел он Антонину Андреевну: да что он такое, что она встречается с ним, и что он ей дать может, лишь добавочную смуту, лишь дополнительное страдание при разлуке, что он, кто он? Ведь Николай Филиппович неотделим от семьи, и долго ли Антонина Андреевна, да и он сам, выдержать смогут сомнительное это положение — тайные встречи, двойная жизнь.
Конечно, Николай Филиппович страдал от того, что они с Антониной Андреевной люди разных поколений, что она ровесница сына, но утешался — да, он молодым человеком, пареньком легкокрылым себя не чувствовал, однако бодр, легок, постоянно скучает по Антонине Андреевне, а так скучает только душа молодая, неотжившая, а что постороннему человеку бросается в глаза разница в возрасте, так виделись они только наедине, постороннему оку, надеяться оставалось, недоступные.
Понимал, что через несколько лет разница в возрасте, возможно, начнет сказываться, но это было вовсе нелепое соображение — несколько лет! — да хоть бы месяц еще продолжались встречи, только б ничто их не оборвало, что так запархивать в будущее.
Антонина Андреевна была так доверчива, что даже удивляла Николая Филипповича, она ничего не скрывала от него ни в жизни нынешней — «Вот сегодня я думала о вас, а вчера было воскресенье, я так замоталась, что о вас ни разу не вспомнила», — ни в жизни, тем более, прошлой.
Замуж Антонина вышла рано, мужа любила, согласна была ехать за ним на край света, и поехала, когда время подошло, ну, разумеется, не на край света, а под Челябинск, где муж ее вел в Доме культуры музыкальные занятия — женский квартет, оркестр ПТУ, хор.
И какая достойная работа, ведь мало работ достойнее, но он, видно, считал себя обиженным, готовился прежде не к судьбе учителя музыки, но к деятельности концертной — да есть ли что тяжелее жизни непроявленного таланта, отвергнутого, что ли, гения. Всякий ли поступающий в консерваторию или училище полагает себя гением, сказать трудно, наверно уж не всякий, тут некий поворот болезненный в душе должен быть, чтоб человек так прямо и полагал себя гением, а муж Антонины Андреевны, по словам ее судя, именно так о себе и воображал. Уж большие в нем дарования были или малые, не Николаю Филипповичу, разумеется, судить, а только непроявленность предполагаемых дарований загубила семейную жизнь.
Он шел на занятия с малолетними детьми как на дело, его недостойное, называя малолеток не иначе как презрительно «мои вундеркинды», года не прошло, как начал играть с руководимым им оркестром ПТУ по свадьбам и домам отдыха (конечно, деньги, поди, нужны были, да при малолетнем ребенке, но Антонина Андреевна говорит, что она всячески отговаривала его от халтур, предлагая перебиваться малым). А он попивать начал — всего двадцать три года парню. Антонина Андреевна все любила его, жалела, уговаривала, что если хочет играть в большом оркестре, то непременно будет, нужно только терпеть да инструмент не забывать, да и нынешняя его работа и есть достойное дело, все надеялась, что время примирит его с собою, но то были напрасные надежды — муж ее был не из тех, кого время укрепляет, но из тех, кого оно губит.