Стрельцы у трона. Отрок - властелин
Шрифт:
Улуча минутку, один из семерых ратников-купцов осторожно вызвал за хату Алмазова и тут, в тени, озираясь, не следит ли кто за ним, стал шептать:
— Слышь, боярин… Не погневайся, имени-отечества твоего не ведаю, чину не знаю… Дело великое сказать надо. Самому бы Артемону Сергеичу… да как к ему подойдешь, штоб люди не видали… Гляди, и среди челяди боярской шпыни есть, от ваших недругов поставленные. Мне своя голова тоже дорога. А дело — важное…
— Што за тайность? Сказывай. Я боярину передам. Одно мне дивно: какая тебе забота
— Што… Не признал он меня… А я с им не раз и в походы хаживал, и в бой выступал. Доселе люб он мне… И Бога я боюся… Неохота душу свою лукавому закабалить, как и тем шестерым товарищам. А дело учиняется адово…
— Говори ж, коли так, да живее. Сметят нас…
— Сметят, сметят… Я живо… На Москве вороги ваши да нарышкинские мятеж подымают, стрельцов мутят. Списки пошли по рукам. Гляди: один и у меня есть… Вот… ково извести надо, как резня пойдет. Их сперва было имен тридцать прислано. А стрельцы на сходах еще с полсотни прибавили. И бояриново имя в первое место поставлено… Чтобы в этом злом не быть — мы все семеро и прочь от Москвы едем подале.
Сразу изменился Алмазов.
Взял список, свернул и поспешно спрятал за обшлаг рукава.
— Ну, спаси тебя, Бог, коли ты от серца… Иди в избу… Я боярину скажу. Може, тебя покличет. А уж награды жди изрядной… Ступай.
И Алмазов кинулся к Матвееву.
Грустно улыбнулся старик, пробежав список, и сейчас же перевел взгляд на сына, бледного, но красивого юношу семнадцати лет, спавшего тут же на другой скамье крепким сном молодости.
— Што же, боярин. Ужли-таки назад не повернешь? — спросил негромко Алмазов, не замечая, чтобы весть о гибели встревожила старика.
— Видать, што молод ты еще, Ерофеич. И меня не знаешь. Помирать-то мне уж давно пора. Неохота было там гнить, в тайге, в бору медвежьем, ни себе, ни людям добра не сделавши… А про бунт той я давно сведал. И все затеи Милославских не зная — знал. Старые мы приятели… Привел бы Бог до Москвы доехать. Уж там — Божья воля. Либо тот бунт, все составы их злодейские порушу, либо там и голову сложу за Петрушеньку, за государя мово… Оно и лучче, коли старые очи мои скорее сырой землей покроют. Не увижу горя семьи царской, не увижу земли родной поругания и печали…
Наутро дальше тронулся Матвеев, торопя всех больше прежнего.
Только у Троицы-Сергия сделал привал на короткое время, чтобы поклониться мощам святителя.
Здесь явился к нему второй посол от царя, думный дворянин Юрий Петрович Лопухин, и прочел указ, которым опальному возвращались все его чины, боярство, все отобранные именья и пожитки.
Еще ближе к Москве, в селе Братовщине бил челом старцу от имени Натальи брат ее, Афанасий, юноша лет девятнадцати, необыкновенно гордый и довольный тем, что был так рано возведен царем-племянником в чин комнатного стольника.
Бедняк не чуял, что это возвышение было для него смертным приговором.
Одиннадцатого мая довольно торжественно вьехал Матвеев
Невольно слезы выступили на глазах у отца и сына, когда оба они, безмолвные, печальные, обошли давно знакомые, теперь опустелые, запущенные покои, оглядели стены, на которых грубые людские руки и беспощадная рука времени оставила следы разрушения.
Здесь, по этим комнатам, так уютно обставленным, с тикающими и звонко бьющими порою курантами по углам, ходила когда-то кроткая, веселая женщина, которую и старик и юноша так горячо и нежно любили: жена Артамона, мать Андрея…
Она давно лежит в родовой усыпальнице.
И почему-то обоим сразу пришло на мысль: скоро ли им придется лечь рядом с нею, незабытой, дорогой и доныне?
Каждый прочел мысль другого — и оба торопливо заговорили о чем-то постороннем, чтобы отвлечь ум от печальных предчувствий и ожиданий.
На другое утро пришлось принять целый ряд незваных гостей, и бояр, и стрелецких пятисотенных и пятидесятников, навестивших «с хлебом-солью» Матвеева, как своего бывшего начальника и покровителя. Потом оба они, отец и сын, поехали во дворец.
Петр с почетом, как деда, как старшего в роде, принял Матвеева. После парадного приема семья царская удалилась на половину Натальи — и там не было конца расспросам, рассказам, ласкам и слезам.
Когда же Андрей помянул про стрелецких полуголов и пятисотенных, утром навестивших отца, и назвал при этом имена Озерова, Цыклера, Гладкого, Чермного, помянул братьев Толстых, Василия Голицына и Волынского с Троекуровым да Ивана Хованского, — Нарышкины все только переглянулись с негодованием.
— Вот уж воистину: целованием Иудиным предаст мя… Первые заявились Шарпенки-браты оба… И Тараруй-Хованский… А Подорванный ужли не был?
— Иван Михалыч Милославских? Не порадовал. Присыла от нево удостоил чести. Был родич Александра. «Дядя, мол, без ног лежит… Котору неделю… А челом-де бьет заглазно»… Я и мыслю: не мне ли ноги подшибить сбирается?..
— Давно сбирается, — живо отозвался порывистый Иван Кириллыч. — Эх, жаль, ево не пришлось мне за бороду потаскать, как трепал я анамнясь тово же племянника, Сашку-плюгавца. Недаром не любят они меня.
— Буде спесивиться, — остановила брата Наталья. — Слышь, родимый, горя много. Для тово и торопили мы тебя: скорей бы к нам поспешал… Сократить бы надо лукавого боярина и со присными ево.
— Сократим, сократим, хоть и не сразу…
И Матвеев стал совещаться со всей семьей: что делать? Какие меры принять для подавления бунта, готового вспыхнуть каждую минуту?
— За царя бояться нечего, — в один голос объявил семейный совет. — Царь наш миленькой, Петруша-светик, даже тем извергам по душе пришел. Одно только хорошее и слышно про Петрушу. Вот роду нашему прочему — капут, коли им уверовать, — всех изведут…