Студеное море
Шрифт:
Но что делать, если язык точно присыхает к глотке? Что делать, если он не умеет шутить, валять дурака, говорить красивые, печальные, душевные слова? Что делать?
И вот город исчез, и исчезла Варя, и ничего не сказано. Ведь она даже не знает, что он ее любит, любит всем сердцем, любит всегда и будет любить вечно, как написано в какой-то книге. Именно до гробовой доски. Именно навсегда.
Он закрыл глаза и задумался.
И не заметил, как задремал; когда проснулся, рядом с ним сидел старик Анцыферов, а немного поодаль — Корнев, со своей спокойно самодовольной, сытой улыбкой. Поигрывая глазами, он рассказывал старику
— Где же вы сидели? — спросил Ладынин у старика, здороваясь за руку.
— А в салоне, — сказал Корнев, — в шашки играли. Да вот товарищу Анцыферову не понравилось, угорел от бензина.
И Корнев покровительственно хлопнул старика по широкому плечу.
«Нехорошо, — подумал, раздражаясь, Ладынин. — Нехорошо хлопает. И говорит нехорошо».
Он нахохлился и молчал, не вмешиваясь в разговор, который вел Корнев все о той же пресловутой подводной лодке. Но раздражение мешало Ладынину сидеть спокойно; яркие, неумеющие врать глаза его смотрели недоброжелательно, почти зло — все не нравилось ему в командире тральщика: и то, как он курил толстую папиросу, и то, как пренебрежительно он усмехался, говоря о своем помощнике, и то, как поглядывал он по сторонам — с превосходством и даже надменностью, а главное, не правилось ему, как Корнев красиво и ловко говорил — каждая фраза сопровождалась у него жестом, голос играл, слова были необычные. «Совсем артист, — подумал Ладынин, — прямо-таки художественный артист».
Но в это время Корнев обратился к нему.
— Вот, товарищ старший лейтенант может подтвердить, — сказал он, как говорил уже один раз. — Может свое мнение изложить полностью. Он присутствовал, когда мы эту лодку гробанули.
— Не гробанули вы ее, — сказал вдруг Ладынин.
— То есть как?
— Я вам уже сказал как, — сдерживая бешенство, заговорил Ладынин. — Я вам докладывал…
Корнев усмехнулся и слегка поднял руку:
— Но позвольте!..
— Да что там позволять или не позволять, — почти крикнул Ладынин. — Вы у меня мое мнение спрашиваете, — он сдержался, — спрашиваете, так? Ведь так?
Корнев кивнул головой.
— И спрашиваете после того, как однажды уже спрашивали и заявили, что я поступаю не по-товарищески. Вы, следовательно, думаете, что стоит меня обвинить в нетоварищеском поступке, как я в лжесвидетели перекинусь? Так?
Хлопая глазами, Анцыферов смотрел на Ладынина. Александр ужасно нынче напоминал ему старика в те годы, когда оба они были такие, как Корнев и Ладынин сейчас.
— Я, собственно, — усмехаясь, сказал Корнев, — я в ваших подтверждениях совершенно не заинтересован. Просто к слову пришлось.
— Так вот прошу вас, чтобы больше к слову не приходилось. Лгать я не собираюсь. И молчать, когда при мне лгут, тоже не умею. Вы же сами отлично знаете, чего стоит соляр на поверхности.
— Но соляра было столько, — приятным голосом начал Корнев, — что сомнений ни у кого в команде не могло возникнуть. И пузырь, кроме того. Да и вообще, если вы согласитесь меня спокойно выслушать…
— Это ни к чему, — сказал Ладынин, — я не… одним словом, в этом вопросе я ничего не решаю. Но мне кажется, что сообщать о потоплении врага мы должны только в том случае, когда сами совершенно уверены, и даже больше, чем уверены. Иначе — это преступление.
Злые искры мелькнули в глазах
— Таким образом, вы обвиняете меня в сознательном обмане, в том, что я нарочно распространяю о себе разные…
Ладынин взглянул я глаза Корневу и негромко сказал:
— Я вам уже однажды это сказал прямо. Разве вы забыли? Так вот, я повторяю вам это. Да, вы сознательно распространяете неточную версию о том, что вами якобы потоплена германская подводная лодка. И кончим этот разговор.
Ладынин отвернулся. А Корнев, закуривая, тихо сказал Анцыферову:
— Удивительно, до чего завистливый командир. Слышать не может об удачах товарищей. И не любят же его у нас, должен вам сообщить.
— А тебя любят? — почему-то на «ты» спросил Анцыферов и, не выслушав ответа, взял Ладынина за плечо и сказал ему сердитым голосом: — Пойдем, Шура, и козла сыграем. Забью тебе сухого. А?
Домино было занято, и пришлось играть в шахматы. Анцыферов играл плохо, да и, как показалось Ладынину, вовсе не был заинтересован в том, чтобы выиграть, играл он просто для разговора. Играл и урчал:
— Вот таким и будь, как есть. И правильно, что ему никакой лодки не засчитали. А ты так и режь. Как папаша твой резал. Нет так нет. А есть так есть. И стой на этом. Ты думаешь, почему люди столько годов твоего папашу уважали? Вот за это самое. Ты с ним дела не имел, а я имел. Он на какой точке стоит — до смерти стоять будет.
— Шах, — сказал Ладынин.
— И пес с ним, — равнодушно ответил Анцыферов. — А мои слова запомни. Я на свете пожил, похлебал горя лаптем.
Он помолчал, потом предложил соснуть часок и добавил, что ему на катерах всегда хорошие сны снятся. Сел поудобнее и тотчас же задремал.
Стриженная ежиком седая голова его наклонилась к плечу, захрапел Анцыферов негромко, точно стесняясь присутствующих.
Ладынин вновь вышел на корму катера. Встречная легкая, уже морская волна била катеру в скулу, он мерно постукивал мотором и бежал вперед, к морю, переваливаясь как утка. Пахло сырой морской солью, прелью, ветер раскачивал золотые осенние кроны деревьев на низком берегу, срывал листья охапками, гнал навстречу катеру, и пригоршня таких листьев внезапно высыпалась с сухим шелестом Ладынину на колени, на складки серого прорезиненного плаща. Машинально он хотел было сбросить листья на палубу, но раздумал, собрал их в ладонь, крепко сжал и понюхал; совсем уже пожелтевшие, они все-таки настойчиво пахли жизнью, деревом, на котором росли, лесом и только едва ощутимо — увяданием, даже еще не прелью.
Рулевой резко переложил руль. Катер, кренясь, стал поворачивать к морю, и Ладынин увидел совсем близко от себя знакомый мысок, а через секунду и остов баржи — полуразвалившейся, черной, совсем иной, чем в тот день, когда они были тут с Варей вдвоем, в тот самый грустный и самый счастливый день его жизни.
Тогда была осень — такая же пора, может быть, немного раньше, и сейчас, стоя на корме катера, он с необыкновенной ясностью, мгновение за мгновением, минуту за минутой вспомнил весь тот день, все подробности того дня, даже цвет Вариного платья, даже ее косынку, даже кошелку, которую держала она в руке, а главное — вспомнил выражение ее лица, когда, собрав пригоршню таких вот пожелтевших листьев, она бросила их в него и улыбалась при этом так ласково и такой доброй улыбкой, что он чувствовал себя совершенно счастливым.