Суббота навсегда
Шрифт:
— Папа меня очень любил, — скажет она, уже по-старушечьи, как о чем-то очень далеком, повыветрившемся, отцветшем — скажет, наверное, уже в сто двадцать пятый раз, своей больной дочери. «Вот кому, — подумала Анхесенпаамон, — не удалось бы восторжествовать надо мною, как мне над маменькой».
«Нет-нет, только не это…» — она вспомнила, кем предстояло ей стать вскоре: раздавленной лягушкой под брюхом осла, подстилкой, воняющей псиной, гноищем паршивых хибару.
— Ну почему, почему ты не родилась с пиской и яйцами! — в сердцах крикнула она дочери, пускавшей в углу слюни. — Мы бы поженились.
Алебастровая лампа: безличный уют спальных вагонов и погруженных
С лампы взгляд Анхесенпаамон переместился на ящик с письменными принадлежностями. Писала, конечно, не она, писал Ибис, востролицый писец и впрямь похожий на мудрую птицу — нас же не удивит, что, несмотря на ларец с косметикой, она никогда не душилась и не помадилась самостоятельно, для этого существовала Аида. Поврежденный рулон папируса, который Ибис сперва взял по ошибке, так и лежал на полу. «Ах, как это нечестно, как досадно тебе, — подумалось Анхесенпаамон. — Уже писец тебя достал, развернул, полная уверенность, что тебе выпал жребий. Вдруг писец бросил тебя и расправляет на коленях другой свиток. Не страдай. Хоть на тебе никогда ничего не напишут, век твой оказался дольше, чем того писца — он-то уже задушен».
Анхесенпаамон рассудила, что рука писца Ибиса писала на папирусе под незримую копирку — и просто уничтожила второй экземпляр. Через несколько недель ею было отправлено другое письмо, совсем душераздирающее, стоившее жизни еще одному писцу. В первом Анхесенпаамон писала:
«О царь хеттский Сипиллулиума! Пишет тебе египетская царица Дахамон. Мне двадцать четыре года. Девять лет я была женою Могучего Быка и Устрашителя Народов Тутанхамона, а до того одиннадцать лет делала счастливым самого Солнечного Бога Эхнатона, моего отца. Теперь не осталось никого, с кем могла бы я разделить царское ложе и царский трон, не унизив ни то, ни другое. У меня нет ни сына, ни брата, ни дяди, ни племянника. А у тебя, говорят, много сыновей. Если бы ты мне дал из них одного твоего сына, он стал бы моим мужем. Никогда я не возьму своего подданного и не сделаю его своим мужем! Я боюсь такого позора!»
Ответ же пришел такой:
«Хитрая царица Дахамон, повелительница египтян, — писал сверхосторожный Сипиллулиума двенадцать дней назад в своем дворце в Кархемише, в восьмистах милях от стовратых Фив. — Ты говоришь: пришли сына. А если кто-то другой, тоже дерзающий стать твоим мужем, его убьет? Или сама ты заманиваешь Суренахету, чтоб стал он заложником в твоих руках? Нет, Сипиллулиума не так глуп. Где у меня, кроме твоего письма, царица Дахамон, подтверждение, что слова твои непритворны и согласуются с истинными твоими намерениями?»
Горьки слезы дочерей, чтущих
«Почему ты так говоришь: „Они меня-де обманывают“? Коли бы у меня был сын, разве стала бы я писать в чужую страну о своем собственном унижении и унижении моей страны? Ты мне не поверил и даже сказал мне об этом! Тот, кто был моим мужем, умер. Сына у меня нет. Но я никогда не возьму своего подданного и не сделаю его моим мужем. Я не писала ни в какую другую страну, только тебе я написала. Говорят, у тебя много сыновей. Так дай мне одного своего сына! Мне он будет мужем, а в Египте он будет царем».
Поздно. Как мы знаем, ее мужем стал престарелый Эйе, ему она принесла в приданое Египет — хибару зловонному, ослу, своим брюхом раздавившему ее, как лягушку. О письмах же Анхесенпаамон к Сипиллулиуме стало известно лишь недавно, из табличек, найденных археологами в Богаз Кеуи, в Турции.
Дочь революционера — Теленева или Подвойского — звали Таней, дочь рыжебородого зоолога звали Леной, дочь Эхнатона звали Анхесенпаамон, дочери Лота — безымянны. Фамилии Лены бабушка не помнила — только говорила, что слева от нее на фотографии «такая Лена была, молодой умерла. Отец ее еще преподавал зоологию в Прудковской гимназии. И все они были рыжие, и сама Лена, и сестра Варя, и маленький брат». — «А брата как звали?» Бабушка Маня (Мария Матвеевна, в девичестве Шистер, 1890, Петербург — 1960, Ленинград) «смутно припоминает»:
— Петей. Мать их до замужества в Париже жила, работала в «Лионском кредите», — а значит, добавим мы от себя, вполне могла видеть мадемуазель Башкирцеву: как та без сил опустилась на скамейку на бульваре Батиньоль, в платье из серой холстинки с кружевным воротником и кружевными манжетами и в шляпе с большим кокетливым бантом, на щеках чахоточный румянец.
Отправив Лену в экспедицию — вдоль своего ряда — в глубь своего рода — за своим генетическим моточком, размотавшимся почти до диплодоков, наконец мы уверились в наших предчувствиях: от праматери Моава к ней прямая линия. И это было ясно с самого начала, хотя бы уже потому, что входить к дочерям Моава нам категорически не велено, а все, что не велено — влечет. Фотография Лены нас странным образом влекла — как прежде Князя неведомая сила влекла к «этим берегам»…
Итак, фотография. Она была неотторжимой частью моих сокровищ, добытых как личным промышлением, так и полученных от взрослых в безраздельное пользование — без того, чтобы выяснять всякий раз: а эту штучку можно распилить (развинтить, наточить, сжечь на Лысой Полянке)? Моя коллекция (стихийный детский поп-арт) росла. Извольте взглянуть на:
очищенный от земли затвор
погон курсанта летного училища
два билета в Михайловский театр (по одному бабушка в двадцать пятом году ходила слушать «Похищение из сераля», по другому я — «Поворот винта» в шестьдесят первом; номера кресел совпадали)
перевязанную розовым сапожным шнурком пачку писем на идиш
дореволюционные и иностранные деньги, как-то: ветхую рассыпавшуюся «катеньку», казначейский билет с изображением сибирского охотника (скоропечатня Колчака), сто аргентинских песо 1951 года, «десять червонцев» с Лениным и столько же мильрейсов с портретом худощавого господина во фраке и с хризантемой в петлице — португальского короля
покрытый эмалью темно-вишневого цвета сочный наградной крест
женский лакированный каблук с тайником (в котором гремел погремушкою лошадиный зуб)