Суббота
Шрифт:
Что еще ждет его, кроме смертей? Тео в первый раз надолго покинет дом: писем, открыток, электронных писем от него ждать не стоит — разве что позвонит по телефону. Они будут ездить к сыну в Нью-Йорк, слушать, как он преподносит американцам английский блюз, который, вполне возможно, придется им не по вкусу. Может быть, Генри увидится со старыми друзьями из больницы Белльвью. У Дейзи выйдет книга; она родит ребенка и привезет в Англию своего Джулио — того самого смуглого полуобнаженного красавца, которого разглядел Генри между строк стихотворения Арнольда. Присутствие младенца оживит старый дом, но уже не Генри и не Розалинд будут вставать к нему по ночам. И не Джулио — разве что он какой-то необыкновенный итальянец. И это все прекрасно. А потом ему, Генри,
Позади него, словно взволнованная его мыслями, тихо стонет и поворачивается на другой бок Розалинд. Она не просыпается, и Генри снова смотрит в окно. Лондон — его малый уголок Лондона — раскинулся во сне, беззащитный, как и сотня других городов. Скорее всего, бомбежка начнется в час пик — удобное время. Будет похоже на Паддингтонское крушение: вздыбленные рельсы, искореженные поезда, разбитые окна, больницы, работающие в чрезвычайном режиме. Берлин, Париж, Лиссабон. Власти единодушны в том, что нападение неизбежно. Пероун живет в трудные времена — так пишут в газетах. Редкий случай, когда газеты правы. Но с вершины своего дня такоебудущее ему разглядеть трудно: возможно всякое. Быть может, столетие назад какой-нибудь доктор средних лет вот так же стоял у окна, кутаясь в шелковый халат, за два часа до блеклого зимнего рассвета, пытаясь угадать, что готовит ему грядущий век. Февраль тысяча девятьсот третьего. Стоит позавидовать этому эдвардианцу — он еще ничего не знал. Если у него были сыновья, он не знал, что через тринадцать лет может потерять их при Сомме. А как насчет Гитлера, Сталина, Мао? Каков их совместный счет — пятьдесят, сто миллионов жертв? Если бы рассказать ему, что за ад ждет его впереди, если попытаться его предупредить — добрый доктор, избалованный десятилетиями мира и процветания, просто бы вам не поверил. Бойтесь утопистов, ревностных искателей пути к идеальному общественному строю. Они снова здесь, тоталитаристы всех форм и мастей: пока еще слабые и разрозненные, они растут, набираются сил и жаждут крови миллионов. Проблема на ближайшую сотню лет. Но, быть может, все это лишь фантазия, преувеличение, рожденное усталостью и ночью? Быть может, в мире не происходит ничего страшного, ничего такого, с чем не смогли бы справиться время и здравый смысл?
Куда легче разглядеть ближайшие события: так же неотвратимо, как смерть его матери, надвигается обед в иракском ресторане в Хокстоне с профессором Талебом. Война начнется в ближайший месяц: точная дата еще не назначена, как бывает с крупными спортивными состязаниями на открытом воздухе. Позже нельзя — станет слишком жарко и для убийств, и для освободительной борьбы. Багдад ждет своих бомб. А Генри — неужто по-прежнему жаждет сместить тирана? В конце своего дня он робок, уязвим, он зябнет и кутается в халат. Слева направо небо прочерчивает самолет, с обычным глухим рокотом опускаясь вдоль Темзы к Хитроу. Собственный жаркий спор с Дейзи Пероун теперь припоминает смутно, как будто это было не с ним. В чем, собственно, он уверен? В том, что общество, о котором рассказывал профессор, не имеет права на существование; в том, что, как бы ни были темны мотивы американцев, из разрушения этого общества должно выйти что-то хорошее. По крайней мере, убийств станет меньше. А Дейзи могла бы ответить на это: как ты можешь слепо доверять одному человеку, ведь есть и другая точка
Стихотворение, которое прочла Дейзи, зачаровало одного из слушателей. Возможно, другие стихи тоже привели бы к внезапной перемене настроения. И все же Бакстер подпал под влияние волшебных слов, остановился на путях своих, вдруг вспомнив о том, как хочет жить. Разумеется, все, что он сделал, непростительно. И все же… Бакстер услышал то, чего Генри никогда не мог и, скорее всего, никогда не сможет расслышать, несмотря на все попытки Дейзи привить ему вкус к изящной словесности. Какой-то поэт девятнадцатого века (надо бы разузнать, кто он вообще такой, этот Арнольд) затронул в Бакстере струну, которой он, Пероун, даже не может подобрать определения. Отчаянная жажда жизни, жажда восприятия, познания и действия проснулась в нем в тот самый миг, когда дверь сознания уже начала захлопываться, отделяя его от мира. Нет, нельзя допустить, чтобы последние свои дни он провел в камере, дожидаясь нелепого суда.
Генри тихо закрывает окно. За стеклом — мрак и холод: до рассвета еще часа полтора. Три медсестры, весело болтая, спешат через площадь в его больницу, на утреннюю смену. Он отгораживается от них ставнями, идет к постели, скидывает халат. Розалинд лежит спиной к нему, поджав ноги. Он ложится рядом и закрывает глаза. На этот раз он не боится бессонницы, он знает, что скоро забудется сном. Потому что сон — больше не отвлеченное понятие, а вполне материальная вещь, древнейший вид транспорта, неспешно влекущий его из субботы в воскресенье. Он придвигается к Розалинд, ощущая ее тепло, ее запах и под нежным шелком пижамы — милые очертания знакомого тела. Не открывая глаз, целует ее в затылок. Его последняя мысль, перед тем как заснуть: и так будет всегда. И еще одна: нет ничего, кроме этого. И наконец, тихо, почти неслышно, издалека: день окончен.