Суд идет
Шрифт:
Слушаю я радио «Эхо Москвы» и думаю: вот вы, начальник на том радио, Матвей Ганопольский, чуть что — в Израиль махнёте, а нам куда бежать? Как-то раз ему слушатель об этом по телефону сказал; взъярился Ганопольский, что-то о русском фашизме заверезжал и тут же микрофон выключил.
Удивительно, как мысли этого слушателя родственны с моими. Не идут Часы Бога в России для чужаков. Не идут! А думские говоруны — тоже сплошь из чужаков! Говорят: футбол! — вот русская идея! Идите на стадион — там она лежит под лавкой, ваша русская идея!
А что! Глупость, конечно, но — забавно. Недаром же у нас все смехачи на сцене Петросяны да Хазановы, а главный их писатель — Жванецкий. Он в наше время место Толстого в русской литературе заместил.
Откуда только и
И поделом. Так нам и надо.
Обыкновенно у хороших писателей авторские мысли по поводу изображаемых событий вплетаются в текст ненавязчиво, а лучше и так, чтобы читатель и вовсе не замечал автора на страницах книги; пусть, де мол, персонажи, рождённые твоей фантазией, живут без присмотра и галдят без цензуры. Вывел на страницы рассказа учёного, да ещё не простого, а великого, и можно даже сказать, совершенно необыкновенного, — академика Светова, так пусть он и предстаёт читателю в натуральном виде, и пусть говорит то, что думает, без боязни. А если его оговаривать, он тогда и присмиреет, и думать будет, чего сказать, а чего и придержать за зубами, а если всё-таки и продолжит свои диалоги-монологи, то с оглядкой на цензуру, на милицию, где у нас теперь кавказцы служат, а министр милицейский тоже чечен какой-то Нургалиев. Тут уж у них русский человек не забалует. Ходи по своей родной земле и лишнего слова не скажи. И я бы молчал, — пусть себе герой моего романа говорит, как хочет, как свойственно его натуре — ведь он же не с неба упал на страницы книги, у него прототип есть, я его с действительного человека списываю.
Академик Светов свою правду говорит; не всегда она с мнением автора согласуется. Потому-то я в некоторых местах и вмешиваюсь в ткань повествования, пытаюсь оспорить взгляды своего героя — особенно по поводу личности Сталина. Довольно и того, что на могилу его ныне снова поволокли разный мусор. Не любят его противники социалистического образа жизни и ярые защитники капитализма. Но как раз в этом главном вопросе я остаюсь со Сталиным; он-то не отдавал банки нашим противникам, не продавал поля, леса и водные просторы заезжим торгашам и менялам; он понимал, что капитализм — строй жизни аморальный и для русских людей неподходящий. Можем согласиться с академиком Световым: Сталин был человек жестокий: много душ загубил, в том числе и невинных.
Недавно показали сюжет телевизионный о Светлане, дочери Сталина, — так она сказала: он всех наших родственников перестрелял. Однако патриотов это не смутило. Жестокость и бессердечие многие теперь принимают за силу. За окном-то война полыхает, да не какая-нибудь, а неведомая нам — информационная. Мы в этой войне мало чего смыслим. Народу нашему сильный и мудрый полководец нужен. Вот и вспомнили русские люди Сталина. А если говорить по совести, не о нём мы тоскуем, и уж, тем более, не о банде его соратников — сильная рука нам понадобилась. Сталин был жестоким и беспощадным. Наш противник имеет таких полководцев, и нам сейчас такой нужен. Так что же? Может, Саакашвили позовём. Тоже — швили… Или западенца украинского бешеного Ющенко покличем, а не то Туркмен-баши пригласим?..
Не довольно ли нам дурачков разыгрывать? Может, уж поймём, наконец: свой нам правитель нужен, родной, русский!.. И никакими родственными узами с евреями и прочими хазарами не повязан. Когда уж поймём, наконец!..
Во времена Сталина в газетах и по радио его называли Отцом народов. И даже Шолохов у гроба Сталина всплакнул: «Отец, прощай. Прощай, родной. И до последнего ты навсегда и всюду с нами, родной отец. Прощай». А наш заклятый враг Черчилль говорил: «Сталин принял Россию с сохой, а оставил оснащённой атомным оружием». И ещё он писал: «Для России большое счастье, что в час её страданий во главе её стоит этот великий твёрдый полководец». Коварный толстяк-англичанин сладострастно убеждал нас, русских: чужак нужен на вашем русском троне, чужак!.. Не доросли вы ещё до такого уровня развития, чтобы из своей родной среды правителя выделить.
Однако
Во время войны во фронтовых газетах можно было часто прочитать: «…с именем Сталина на устах…»
Я в начале войны служил в авиации, но затем волею судеб попал в артиллерию. Не скажу, что взвод, а затем батарея, которыми я командовал, кидались в атаку, дрались на передовой линии — нет, служил-то я в артиллерии зенитной. Правда, во фронтовой; чаще всего обороняли мосты, переправы, войска на маршах. Фронт, конечно, рядом, но и все-таки, не на передовой же линии. «Сталина на устах…» у нас не было. Эта расхожая фраза мелькала в «Правде», «Красной звезде», да ещё в политинформациях, которые читали нам комиссары. Скажу больше: я видел на лицах своих подчинённых недовольство высшими командирами. А иной раз, в часы затишья, подсяду к «старичкам», то есть к сорокалетним, — были у нас и такие — и слушаю их неспешные беседы. А меня солдаты не боялись. Скажу тут кстати, что годков-то я себе прибавил ещё в детстве при поступлении на Сталинградский тракторный завод. Было мне двенадцать лет, а в ученики к токарю, слесарю принимали четырнадцатилетних — вот и решил я обмануть государство. Так вот сижу я возле «старичков», а среди них был и председатель сибирского колхоза ефрейтор Лаптев, и директор средней школы из Сталинграда младший сержант Акимов, и даже доцент Одесского университета сержант Котляревский. Сижу возле них и слушаю. Лаптев говорит: «Нам-то, русским колхозничкам, за нашу пшеничку за трудодень платили 890 граммов зерна и 17 копеек деньгами; в Эстонии — 1 килограмм 830 граммов зерна и 1 рубль 50 копеек; в Таджикистане — 2 килограмма 40 граммов зерна и десять рублей 05 копеек».
Думал я тогда, что не одна только Победа в войне достигалась в основном за счёт русского народа, но и строительство мирной жизни, восстановление народного хозяйства — тоже по большей части на наших плечах творилось.
Тогда же от старичков я узнал, что первым в русские пределы и приказ из Москвы пришёл: отобрать у колхозников паспорта и в железный сейф запереть. Вроде как бы крепостное право к нам возвращалось. Не знали мы тогда этих страшных дел второго Сталина и его окружения, то есть «непорядочных», но каким-то внутренним чутьём слышали «шелест лапок» кровных братьев иудушки Троцкого.
А сержант Котляревский уж и совсем непонятное для моего слуха сказал: «Нам во время лекций слово «русский» запрещалось говорить. Ну, а если кто еврея евреем назовёт — того и вовсе в тюрьму могли засадить. Из Кремля дух такой насаждался: нет у нас русских и нет евреев. Армяне есть, таджики есть, и даже чукчи где-то на краю земли живут, а вот русских нет. Были они при царе, а теперь вот нет. В большой строгости наш народ держали; чуть лишнее слово сказал — в Соловки зашлют, а то и подальше — в Колыму, в Заполярье. Россия велика, человека спрятать — ничего не стоит».
Сам-то Котляревский евреем был, и Сталина ему похвалить бы надо, а он ишь как — вроде бы за русских заступался.
А в битве за Будапешт я с батареей в центре наших войск стоял. Там немцы с самолётов листовки бросали. А нам из штаба приказ пришёл: листовки собирать и командиру подразделения отдавать, а командир сжигать их обязан. Ну, нечего греха таить: листовочки-то я тайком почитывал. А там огневые слова сердце жгли: «Иван! Знаешь ли ты, кто тобой командует?» И все члены Совета обороны — Высшего штаба войны — назывались: Сталин, Берия, Микоян, Каганович… «Смекаешь? — издевался немец. — Есть и два русских: Молотов и Ворошилов — так они под еврейскую дудку пляшут».