Судьба ополченца
Шрифт:
Подошел второй, беззубый, в щетине, с впалыми глазами, и что-то шепчет коменданту, это он доносит, у кого золотые зубы. Еще вчера у него самого выдернули зубы, но отпустили живым, и за это он старается. Полицаи подошли к пожилому человеку с бородой небритой и, подталкивая ручкой плетки в спину, стараясь попасть в позвоночник, поволокли к двери. Там есть комната, где зубной врач выдернет, но так как слабый народ, то после операции могут сразу выбросить в подвал с трупами, он в конце коридора находится.
Еще и еще забрали несколько человек.
Наконец комендант поворачивается круто и идет к двери, остальные полицаи за ним. Все вздыхают, и ребята осторожно, чтобы никто не заметил, открывают меня. Мы понимаем, если есть те, что
Подходит время становиться в очередь, чтобы попасть в уборную, один раз в сутки пускают, очередь выстраивается на два-три часа. Простившись с новыми товарищами, выхожу в темный вонючий коридор, становлюсь в очередь и стою в полусонном состоянии. Уборная в конце коридора, там горит тусклый свет и слышны окрики, брань полицаев: «Давай, давай, не задерживайся, всем надо!..» Не дают засидеться. Кажется, что ты в бреду. Но сколько длится этот кошмарный сон? — я уже потерял счет дням, здесь мы третий день, а день здесь идет как год, за двадцать четыре часа ты можешь бессчетное число раз умереть, а есть и пить сейчас не дают ни разу, только кусок хлеба, но уже не такого, как тогда, возле вагонов, а тяжелого, с опилками. Оказывается, нас держат впроголодь, чтобы мы не объелись и не облились, чтобы отеков не было после голода дороги, о нас заботятся, еще и танцклассы устраивают на столах, как в публичном доме. А кто мы есть, если не жалеючи сказать?.. Опять эти мысли, стараешься не думать, и так тошно, да и невмоготу хочется, а очередь так далека.
Вдруг кто-то больно толкает меня в скулу. Я не раздумываю, срабатывает инстинкт. Меня в жизни не били! Разве что в драке, да и то я бил первым, если необходимо было драться. Так боялся удара в лицо. Мне казалось, что не смогу тогда жить, с «битой мордой». И сейчас рука моя сама бьет кого-то в темноте. Тут же ее хватают чьи-то сильные лапы и выворачивают. Звучит повелительное:
— Полицейский, сюда!
И раньше чем успеваю опомниться, меня уже волокут и вталкивают в квадратную комнату.
Передо мной стоит подтянутый полицейский в шинели и фуражке, вытирает щеку белым платком. Я перед ним — в самом жалком виде, расстегнутый ватник, под ним из серого суконного одеяла поддевка, вернее, в куске сукна вырезана дырка для головы, напялено, чтобы теплее было. Смотрю на него как бы загипнотизированный своей униженностью, и оттого, что я сознаю, как выгляжу, во мне опять что-то заклякло. Сзади нары, на нарах полицейские лежат. Те, что привели, скалят зубы, и я догадываюсь, что передо мной начальник батальонной полиции.
— Ты что, не видишь, кто идет?
Я не думал нарываться, само собой вырвалось:
— А у тебя что, звезда во лбу горит?
Он обращается к полицаям, смеясь:
— Братцы, давно ли этой сволочи звезду со лба сняли, а он ее на мне ищет.
И тут же удар потряс мою голову. Но я удержался на ногах. Чувствую, как наполняется рот после треска чем-то неудобным и теплым. Я выплюнул зуб. Кровь потекла по подбородку. Но продолжаю смотреть ему в глаза. Опять молниеносный удар, уже с другой стороны. И я начинаю захлебываться, потерял дыхание. Раскрыл рот и выплюнул два зуба. Собрав последние силы, стою ровно, знаю, что нельзя упасть, забьют ногами. Гогочут полицейские:
— Вы — дантист, господин начальник!
А начальник дает милостивое приказание:
— Мальчики, дайте по очереди.
Выстроились, и каждый норовит ударить. Но уже я потерял сознание и упал, мишень вышла из строя.
Вот тогда, наверно, меня и отнесли в конец коридора, бросили в трупную яму, куда складывали дневную норму.
Очнулся я только утром, вернее, еще было темно. Ощутил на себе чьи-то ноги, стал отпихивать, но все во мне так болело, что при напряжении
Я лежал, передыхая, под стенкой, один в пустом широком и длинном коридоре бывшей казармы, вдруг шаги из боковой двери, и передо мной остановился властный человек, но еще не могу рассмотреть кто.
— Ты что здесь делаешь?! Почему не на построении?!
Поднял глаза и узнал начальника батальонной полиции. На меня опять нападает желание острить, всегда это приводило к неприятностям. Ответил как мог спокойно:
— Гуляю.
Он, узнав меня, тоже спокойно сказал:
— Гуляй, гуляй. Из какой комнаты?
Назвал, и он ушел, а я пополз дальше к своей комнате, из которой ушел, познакомившись с новыми друзьями. Силюсь залезть на нары, но это трудно. После нескольких попыток добрался до первого яруса лег, но мог лежать только на правом боку, в левом такая боль, что, если на него лечь, сразу теряю сознание, видно, когда упал, били ногами и поломали ребра. Немного успокоился, стер запекшуюся кровь на подбородке. Саднит во рту и, чувствую, там кровавое месиво, но нет воды прополоскать рот, и нет воды утолить жар внутри, горит там сухим огнем. Вдруг открылась дверь, и входит опять он, мой мучитель. Идет ко мне. Садится напротив на нары и разглядывает меня. Я тоже, собрав все силы, стараюсь спокойно смотреть на него, будто его и не узнал, и все, что происходит, так и надо. Спрашивает:
— Откуда ты?
— Из Москвы, из художественного института.
— А я из Свердловска, был студентом второго курса медицинского института. Два года работал шпионом на немцев, должны они меня лейтенантом послать в армию, да документы, что я шпионом был, затерялись. Пока найдут, сюда направили, начальником батальонной полиции.
Я не мог понять, что заставило его прийти ко мне, вчера им же избитому до полусмерти, и признаться в своей подлости. Уже второй раз я выслушиваю признание в шпионаже, и на меня нападает оцепенение. Сразу проносятся картины нашей мирной жизни, мы все студенты, и вот кто-то из нас работает на врага, готовит кровавую бойню. Для чего? Чтобы стать офицером немецкой армии и ему что-то перепало от фашистов? Но и у нас он может быть офицером и иметь положение, если выучится. Может, месть? Месть тех, раскулаченных при коллективизации, их много, ведь тысячи были загнаны на Север, не понимая своей вины; когда мы бродили в окружении, крестьяне тоже говорили: «Хуже не будет, всего натерпелись и в тридцать первом, и в тридцать третьем, тридцать восьмом…» И все же это чудовищно сказать: «Я был шпионом, я готовил эту расправу». Я понимаю причины их ненависти к советской власти, но власть-то это России, твоего народа, она ошибается или ты ошибаешься, но нельзя же ждать, что кто-то придет спасать тебя, не щадя живота своего, из одной жалости к тебе, придут грабить и убивать твой народ, и надежда, что своей жестокостью ты станешь для них своим, ложна. Да, станешь. Но только холуем, с кличкой предателя. Опять, выходит, не месть, а слова о мести — лишь предлог для устройства своей шкуры. А если месть безличная, месть бешеной собаки?..
Начинает разговор о литературе, он Горького не любит, «очень уж тенденциозный писатель», и Чехов — «слюнявый». Напрягаюсь, держу приличный тон, оппонирую, и во мне сладость, что не согнулся я ни вчера, ни сегодня перед этим отщепенцем, и сейчас я не лезу на рожон, но остаюсь при своем мнении, а он юлит, ищет оправдания своей подлости. Да, будет еще лизать он горячую сковороду в аду мучений за свои поступки. Поднимается:
— Знаешь, заходи, ты мне понравился. Я тоже вежливый:
— Как только будет возможность.