Судьба высокая 'Авроры'
Шрифт:
"Все, как один, на защиту родного города!"
Газета "На страже Родины" писала:
"Грудью защитим свои жилища, свою честь и свободу!"
С плаката смотрели бойцы и ополченцы, ставшие в один ряд.
Александр Прокофьев, словно забыв, что он лирик, исторг строки, отрывистые, как приказ:
Ни шагу назад!
За нами - Ленинград!
Ни шагу назад!
Ни шагу назад!
Передовые, аншлаги, стихи, сводки, плакаты - все сливалось в единый призыв: "Выстоять!"
На первой полосе напечатано сообщение:
Авроровцы, чьи орудия ждали своего часа, понимали, что они частица огромного фронта, что они незримо связаны с пехотными полками, до поры скрытыми в глубоких, ощетиненных колючей проволокой траншеях, с фортами и кораблями Кронштадта, громовые залпы которых сотрясают землю и небо, с самим Ленинградом - великим и суровым, то видимым с Вороньей горы, то скрытым туманом и дымом, но всегда ощутимо близким. Сознание этой близости придавало авроровцам особую твердость. Об этом не говорили, это чувствовали.
И еще одна мысль жила в сердцах комендоров: тогда, в октябре семнадцатого, такая же пушка, как эти, стоящие у Вороньей горы, дала сигнал к штурму Зимнего; сегодня они, орудия "Авроры", на важнейшем рубеже, преграждающем путь к городу Ленина.
Об этом тоже вслух не говорили. Но это жило в каждом...
В начале сентября батарея "Аврора" получила приказ: открыть огонь по противнику. Данные передавали из Пулкова, из штаба дивизиона. На мосты, развилки дорог, населенные пункты, рощи и овраги, удаленные от пушек на двадцать километров, и пристрелянные заранее, обрушился огненный смерч.
Наблюдатели и воздушная разведка передавали: снаряды обрушились на скопления танков, горят склады, рушатся мосты, дороги разворочены, становятся непроезжими.
Гитлеровцы бросили на Воронью гору авиацию. От гула груженых "юнкерсов" дрогнула земля. Батарея "А" на всем своем пятнадцатикилометровом фронте от Дудергофа до Пёляле замерла: быть или не быть?
"Юнкерсы" заходили на Воронью гору. Бомбы, отделяясь от самолетов, падали на вековые сосны. Деревья вырывало с корнями. Земля и камни поднялись в воздух. Сквозь дым, мглу и неразбериху разрывов пробилось грязно-рыжее пламя горящего леса.
Волна за волной разворачивались бомбардировщики. Вой включенных сирен несся к земле, а под тяжкими бомбами содрогалась ее твердь.
Два часа длилась бомбежка.
Два часа молчала батарея.
Наконец прорезался писк рации из Пулкова: передали новые данные для стрельбы. И орудия батареи "А", стоявшие у самой Вороньей горы, безупречно замаскированные, не потерявшие ни одного бойца, снова открыли огонь.
Гитлеровцы по звуку пытались засечь батарею. Мгновенно в воздух поднялись "юнкерсы". И опять смерть неистовствовала на Вороньей горе. И опять, едва отгремела бомбежка, заговорили пушки "Авроры"...
Немецкое командование, очевидно, решило во что бы то ни стало найти и уничтожить батарею. Высоко в небе парил фашистский разведчик "фокке-вульф", прозванный в войсках "рамой". По форме он действительно напоминал раму. Разведчик забирался
8 сентября, закрыв собою полнеба, на Ленинград поплыла фашистская армада. Не сосчитать, сколько их шло, надрывно гудящих бомбовозов.
Весь вечер и всю ночь небо над городом полыхало кровавым заревом. Разбомбленные склады имени Бадаева, где хранились запасы муки и сахара, выбросили двадцатиметровые столбы пламени. Раскаленной лавой тек сахар. Город горел. Тупорылые бомбовозы, иссеченные зенитками, рушились на пылающие дома.
А утром батарея "А" получила последнюю почту. Писем не было. В сводке Советского информбюро Скулачев прочитал: "В ночь на 9 сентября наши войска продолжали бои с противником на всем фронте". И через всю полосу крупным шрифтом:
"Умрем, но Ленинград не отдадим!"
Стемнело, но дорога была еще различима. Она смутно серела среди темного леса. Не зажигая синих фар, шофер медленно вел батарейную полуторку. У выбоин, у бомбовых воронок притормаживал.
Деревья за обочиной, росшие вразброс, отдаленные друг от друга, словно сошлись, встали черной стеной, боясь ночного одиночества.
Старший лейтенант Иванов стоял в кузове, опираясь на крышу кабины. Встречный ветер холодил лицо. Лохматые кусты и сосенки, выбегавшие к дороге, не казались комбату ни призраками, ни медведями, поднявшимися на задние лапы. Он привык к полуночной езде, еще больше к ходьбе, и лес, изменившись во мраке до неузнаваемости, не был для него чужим.
Пока Костя объезжал очередную воронку, Иванов скорее представил, чем увидел, стоявшую у обочины сосну, расщепленную бомбовым взрывом. Макушка ее рухнула наземь, лишь корою крепясь к стволу, а сам ствол белел, как обнаженная кость.
Гитлеровцы бомб не жалели. К счастью, ни одна пушка пока не пострадала, правда, шальным осколком убило командира первого орудия лейтенанта Скоромникова. Пришлось на его место поставить начпрода Швайко. Это вынужденное назначение беспокоило комбата: молодой интендант все-таки не артиллерист. Иванову, привыкшему уважительно относиться к пословицам, вспомнилось: "Всяк сверчок знай свой шесток"...
Дорога давала возможность продумать все, что заботило. Из девяти командиров орудий двое выбыли: Скоромников и Кузнецов. Кузнецова Павлушкина отправила в госпиталь. На замену надеяться было трудно.
Утром следовало послать машину за снарядами в Красное Село, на основной склад боепитания. Как-никак стрельба по закрытым целям поубавила запасы, а решающий бой близок. Вот и приезд комиссара дивизиона, пожелавшего немедленно, нынешней ночью, объехать все расчеты, конечно, не случаен...
Комиссар дивизиона был однофамильцем Иванова. Старший политрук юркий, коренастый, быстрый в решениях, напористый в деле - торопился. Напоив гостя горячим чаем со смородиновыми листьями, Иванов спросил: