Сухой лиман (сборник)
Шрифт:
Я вспоминаю, как во время этого мучительного перехода без остановок мне удалось пристроиться на лафете и просидеть некоторое время с еще мало мне знакомым наводчиком Подкладкиным.
Мы проговорили напролет всю ночь, не спали и к рассвету ужасно надоели друг другу. Разговор шел о крестьянских делах, о которых я не имел никакого понятия и только читал кое-что в книгах и газетах, в то время уже изуродованных цензурой. Мы совершенно не понимали друг друга, волновались, сердились, перебивали друг друга.
— Слушайте,
— Господин вольноопределяющийся…
— Постойте! Не перебивайте! Дайте докончить!.. Дело, повторяю, совсем не в том, что биржа…
— Нет, теперь вы постойте с вашей биржей… Не перебивайте. Дайте мне. А потом говорите себе сколько вам угодно. Вы, конечно, как образованный, с аттестатом первого разряда, а мы, конечно, как люди темные, можно сказать, даже совсем без образования… Вот вы все говорите — аграрная, аграрная или биржа, биржа…
И Подкладкин начал сбивчиво и торопливо в десятый раз доказывать нечто совсем мне непонятное.
Я понимал, что Подкладкин совсем не умеет выражать ясно и понятно свои мысли, и это меня мучило, раздражало. Но еще больше раздражал меня его какой-то необъяснимо оскорбительный тон, как будто бы я был виноват во всех народных бедствиях, волновавших Подкладкина. А самое главное, что слово «говорить», он произносил с ударением на втором «о», то есть «говорить» что воспринималось мною чуть ли не как издевательская насмешка.
Я чувствовал, что, говоря о земле, Подкладкин недоговаривает чего-то самого главного: то ли не умеет выразить свои мысли, то ли не доверяет мне как человеку чужому.
А я привык, что в моей бывшей батарее солдаты считали меня вполне своим и не стеснялись выражать в моем присутствии самые крамольные мысли, даже, например, такие, что пора всю эту волынку с войной кончать и начать делить помещичью землю.
К орудию подъехал фейерверкер Черпак. Он сидел на грузной большой кобыле, и все на нем казалось тяжелым, большим: и шашка, и большой револьвер-наган в большой, старой, до блеска протертой кожаной кобуре, и сапоги, и шпоры.
— О чем у вас разговор, Александр Сергеевич? — спросил он меня.
— Да вот все спорим о земельном вопросе в России. Посудите сами: Подкладкин утверждает…
— Ничего я вам не утверждал, — угрюмо промолвил Подкладкин.
Черпак махнул рукой и обратился ко мне:
— Угостите папироской.
— Пожалуйста, пожалуйста. — Я достал кожаный портсигар, который завел совсем недавно, и протянул фейерверкеру.
Черпак тяжело наклонился с седла, вытянул папироску, вырубил кресалом из кремня искру и стал закуривать от дымящегося трута, поставив ладони ковшиком. На миг огонек папиросы бросил красное пятно на грубое, но красивое лицо Черпака, и предутренний ветер отнес в сторону
— Легкий, турецкий, — с удовольствием произнес Черпак тоном знатока, — «Дюбек лимонные», фабрики Асмолова. Аромат!
Еще минуты две для приличия Черпак ехал рядом, а потом тронул лошадь шпорами и свернул в сторону.
— Эй, Черпак! — крикнул я ему вдогонку.
— Чего изволите? — спросил Черпак, возвращаясь. Он уже как бы чувствовал во мне будущего офицера.
— Скоро бивак? А то больше сил нет.
— Деревушка вон там, за бугром, — ответил Черпак, показывая плеткой вперед! — Не помню названия. Чи Гаскевичи, чи Сухневичи, чи Заскевичи. Одним словом, как говорится, на «чи»… Чи не пойдете вы… — Черпак добродушно произнес нецензурное выражение, засмеялся, оскалил белые зубы.
— Слушайте, Черпак, а нам с вольноопределяющимся Петровым можно будет искать себе квартиру отдельно?
— Отчего же нет? Раз командир батареи разрешил, значит, можно. На то вы и вольнопёры, будущие офицеры…
В этих словах мне послышался как бы некий упрек, некое недовольство, даже как бы скрытая угроза.
Вообще эта ночь, сумбурный спор с Подкладкиным как бы снова приоткрыли для меня нечто скрытое, то, что делалось в стране, в тылу, далеко от линии фронта.
Я соскочил с железного лафета и, припадая на отсиженную ногу, пошел по глубокому песку косогора, обогнал передок, ездовых, зарядный ящик, скрипящий своей стрелой, и подошел к головному орудию, на лафете которого дремал другой вольноопределяющийся, Петров, недавно прибывший в бригаду, малый веснушчатый, худой и безбровый.
— Как дела, Петров? — спросил я покровительственно и протянул своему коллеге, еще не нюхавшему пороху, портсигар.
— Курите. «Дюбек лимонные». Асмолова.
Петров поднял нестриженую голову и улыбнулся спросонья мне, своему старшему товарищу, детской, несколько провинциально-застенчивой улыбкой.
— Вот что, Петров, сейчас будет бивак. Мы с вами поселимся отдельно, вместе, в квартире по моему вкусу. Я уже говорил с начальством. Разрешено. Вы хорошо выспались на лафете? Мягкие части не отсидели?
— Выспался лучше не надо! — бодро ответил новенький.
— Небось снились саратовские барышни?
— Не без этого.
— О, да вы, оказывается, донжуан! А я, представьте себе, всю ночь разговаривал с наводчиком Подкладкиным насчет аграрного вопроса в России.
— Какой там аграрный вопрос, когда у мужика все равно ни черта нету земли, — пробормотал Петров. — Голодает народ.
— Но позвольте, ведь Государственная дума… — начал я, выпуская табачный дым из ноздрей и представляя себе карикатуру, виденную недавно в «Огоньке»: купол Таврического дворца в Петрограде и над ним зловещая стая черных ворон…