Сулууча
Шрифт:
В коридоре Трунч хватает медсестру за рукав, сует в ее карман деньги. Та сначала отбрыкивалась наигранно: «Вы что, вы что, не положено!» А Трунч всё настаивает на «особом уходе». Настойчивость медсестре, кажется, по душе. Заулыбалась, загорелись у медсестры глаза, исчезла она потом на том конце коридора.
– Всё надо в этом мире покупать, – скалится Трунч после, злобно посматривая вслед медсестре.
– На что ты надеешься?– сердится Ташка. От запаха больницы делалось дурно, тошно. – Рассчитываешь на деликатный уход? Э, нет, – продолжает. – Подсунула денег, мол, проследите? Да ты откупилась, и только!
– И что? Так ведь и проще, и легче, – отвечает Трунч. Тоже издергана видами
За воротами больницы стоял свеженький шлагбаум, за ним небольшой лесок, а в леске –отделения: детское и кардиологическое. Дальше, в глубине – пятачок.
– И что нас связывает? – на пятачке Трунч перебирает упаковки салфеток. Берет несколько: утирает руки сначала наспиртованными, затем сухими. Брезгуя, проговаривает: «Что за люди мы такие?»
Спустились они еще на квартал ниже. Слева какое-то черт-их-министерство, справа – отель, ниже, на углу, еще что-то строится. Дошли до крохотного заведения, чуть ли не на троих только. Трунч расселась широко, ноги вытянула под столом. Бубнит себе под нос, не желает выражаться ясно. То ли не хочет связываться, ввязываться больше. То ли злится на себя за то, что снова ввязалась, а ввязалась из чувства долга, будто вколотого в тело и душу. Словно тело и душа – это одежда, а чувство долга – ржавая булавка. Вот из-за этой воткнутой (не своими даже, а чужими руками) ржавой булавки она всё еще здесь. Имеется в виду там. Там.
С Алтынай у нее всё сложно. Пожила Алтынай некоторое время у Трунч на съемной квартире. Злобится Алтынай от того, что живет у Трунч, ест ее сытный кусок хлеба, от которого вообще-то не откажешься. Ест она, временами зубами вцепившись. Будто, если съешь больше, доставишь больше неприятностей. Погляди, я ем твой хлеб и плююсь одновременно. Противится Трунч Алтынай. Устраивает склоки, требует внимания такого, чтобы ее раздутое тщеславие ненароком не задели. Тем более буханкой хлеба. Подумаешь, буханка.
Уходя насовсем из дома, Алтынай топчет пиджак Трунч. Скандально расходится. Отрывает конверт с деньгами, которые Трунч копит и прячет, осторожно приклеивая под шкафом. Алтынай выметывается, пока Трунч не прибыла. Трунч дома своих денег не обнаруживает. Смеется. Хохочет от осечки Алтынай. Та оторвать-то оторвала, а забыла о собственном конверте старательно накопленных денег… Правда, Трунч брезгует тех денег. Она долгое время их не тронет. Не по чести падать так низко.
Хотя почему бы и не упасть? Трунч достает деньги из конверта. Их гораздо меньше, чем в ее собственном, но какое это, однако, наслаждение! Это! Ну, это! Это самое сбалансированное (неизвестно кем) утешение. Ну и потрепала же эта девчушка нервишек, да и деньги прихватила. Ну что ж…
Трунч покупает пачку сигарет на деньги, которых у нее нет. В общем, закуривает у себя на балконе, затягивается, получая удовольствие. От того, что мстит тем, что ничего не предпринимает. Оттого, что тратит кем-то заработанные деньги. От того, что эти деньги достались ей так легко. Легко.
Алтынай затем сообщает, что выходит замуж, а счастье ее не умещается в ее собственное тело. Не радоваться невмоготу, будто лопнешь, как мыльный пузырь. Радоваться тоже невмоготу – сердце ведь клокочет, боится шороха, человеческих глаз. Алтынай выскочила замуж и быстро родила погодок. А после свадьбы вертится вокруг вешалок вместе с матерью. Трунч замечает их издалека, старается не попадаться на глаза. Алтынай вся блестит, будто на редкость пыльная улица добытчиков, усеянная золотом. Мать ее в буром деревенском платье, джинсовой поверх куртке. Дочь от одного вида матери заводится. «Нельзя ли приличнее?» Матери непривычно, неловко. Готова уже смыться (как и Трунч) и больше не попадаться
– Как паршивая овца! – цедит Трунч, на нее и смотрели только как на «паршивую овцу». Щелкает Трунч теперь пальцем по бумажному стаканчику кофе, морщит нос, а запах больницы будто тянется дымком, вплетаясь в один плотный жгут с дымком из чашки кофе. – И не совестно ей? – отпивает дымок. – Ей, этой Алтынай, не стыдно? Этой сопливой девчушке.
Ташка мотает головой, «по горло», хватит. Хватает Ташка булочку – с утра ни крохи во рту – а подносит – ни кусок, ни кроха не лезут. Положила булочку обратно на блюдце, блюдце шумно отодвинула.
– А жизнь странная! Хотя лучше бы такой не была, – говорит Ташка.
– Нет. Не хочу видеть Алтынай. Ни побитой, никакой другой…
– Я ее попросту не хочу видеть.
Трунч скрежещет зубами. Про себя: «А получай, Алтынай! Хотя нет, как-то нехорошо…» Как тут злорадствовать? Пробитая башка, и челюсть пробита, не собрать.
– А сколько ей говорили?– снова цедит Трунч.
– И скажешь – виноват, и не скажешь – тоже виноват.
А Алтынай тогда бросила учебу. Впрочем, и работу. Бросают ведь всё, что легко достается. Стыдно ей и за Ташку, и за Трунч несолидных. «Завистница!» – кричит тогда Алтынай Трунч. Хватается за волосы, рвет их, театрально плачет навзрыд. Словно, будучи еще незамужней, уже успела остаться без мужа, или более того – вдовой.
– Хочешь, чтобы это произошло и со мной?
– Ну и кто ты? Взгляни на себя! – вскричала Алтынай.
(Трунч держится за бока: «Эта девчушка росла у меня на глазах!» Шипит, брызги озлобленности летят с каждым соединением гласных с согласными. Скрежещет, не скрывая ни одну из чудовищных ненавистей:«А я еще из родственных чувств! Дур-ра!»)
Алтынай затем силком тащит своих родителей к родителям Трунч, через два дома. Внезапное буйство свое Алтынай никак не уймет, уж больно страшно. Хватается за единственную тростиночку в этом откровенном болоте. А вокруг одни жабы, бурые, липкие, квакающие. Оглядывается так, словно чужие жизни – заразны.
Отец Алтынай начинает по указке: «Ну, это самое, Трунч зачем это делает?» Алтынай затем подкрутила мать, мать соскакивает, будто вскочили в ней разом все обиды и осечки. Всыпала мать Серке затем и родителям Трунч. Да так, как всыпала Серке вся ее жизнь, вся-вся целиком.
«Что это Трунч наговаривает? Завидует? А мы и без этого измотались…» – срывается голос матери Алтынай. А мать Трунч, женщина в провинциальной округе известная своей бойкостью (и даже бесстрашием), на этот раз стоит истуканом в легком испуге. Вдруг от театрального стыда хватается за сердце, затем сжимает пальцы в кулак, угрожая отсутствующей в этот момент Трунч «переломать все кости». Будто ранее не ломала (что угодно готова сделать, лишь бы не растерять свое лицо-бесстрашие).
Взрослую Трунч мать затем лупит при всех, перед всей родней. Раз! – по щеке, два! – по другой. Вот, мол, поглядите, как я могу всучить собственной дочери. Видите? До крови. У матери гордо приподнимается подбородок, в глазах людей теряться некогда и нельзя.
Даже тихому-претихому отцу Трунч нестерпимо: вскакивает с места, выскакивает из дома, матюкает жену, выходя. Алтынай уже не видно, торопится она к себе домой, переборщила. Но ей ведь хочется гордо нести свое «что-то», не зная даже что. Каждая девчонка в округе всё носится и носится с этим «что-то». Будто пробегают мимо остальных второпях, пряча в корзине прогнившие ягоды, прикрытые ярким переливающимся атласным лоскутком…