Сумеречная земля
Шрифт:
— Встань! — приказал я. — Я не в игрушки играю, я тебя застрелю прямо здесь. — Я приставил дуло своего ружья к его лбу. — Вставай!
Его лицо было лишено всякого выражения. Когда я нажал на курок, он дернул головой, и пуля прошла мимо. Схефер, улыбаясь, курил трубку. Я густо покраснел. Поставив ногу на грудь Адонису, я перезарядил ружье.
— Пожалуйста, господин, пожалуйста, — причитал он, — у меня болит рука.
Я прижал дуло к его губам.
— Возьми его, — приказал я.
Он не брал. Я нажал сильнее. На его губах выступила кровь, челюсти разжались. Я заталкивал дуло, пока Адонис не начал давиться. Я крепко зажал его голову своими лодыжками. У него сработал сфинктер, и до меня донеслось зловоние.
— Веди себя прилично,
Я сожалел о подобной вульгарности. Выстрел прозвучал тихо, словно выстрелили в песок. Не знаю, что произошло внутри его головы, но глаза оказались скошенными. Схефер взглянул и засмеялся. Мне бы хотелось, чтобы Схефера здесь не было.
Двое оставшихся стояли, не причиняя никакого беспокойства. Мальчик Томбур не сознавал, что делает. Плате держался мужественно.
Гриква отошли в сторону, а мы со Схефером отступили назад.
— Вы возьмите того, что слева, — сказал Схефер и сразил Томбура наповал.
Я выстрелил и опустил ружье.
— Падай же, черт тебя побери! — воскликнул я.
Плате сделал два шага вперед.
— Tы, добей его, он не умер! — заорал я, указывая на гриква, ближе всех стоявшего к Плате. — Да, да, ты, саблей, по шее! — Я рубанул воздух ладонью.
Солдат нанес Плате удар саблей по шее; Плате упал лицом вниз. Мы столпились вокруг него. У основания его черепа, там, куда пришелся удар, был синий рубец.
— Переверните его, — сказал я.
В груди, чуть ниже горла, — рана от пули. Лицо Плате было спокойным, он в сознании, он смотрел на меня.
— Ну что же, — обратился ко мне Схефер, — теперь я вас покину, хочу посмотреть, что там происходит. — И он ушел.
В детстве учатся, как прикончить раненую птицу. Птицу берут за шею указательным и средним пальцем, зажав голову в ладони. Потом птицу резко дергают вниз, крутанув, как волчок. Обычно тело отлетает, а голова остается. Но если ты очень чувствительный и прикладываешь слишком мало силы, то птица продолжает жить — с ободранной шеей и поврежденной трахеей. Тонкие красные шеи таких птиц всегда вызывали у меня сострадание и отвращение. Я был не в состоянии повторить этот прием, а менее опрятные способы уничтожения — например, расплющить голову каблуком — вызывали у меня дрожь. И я стоял, держа умирающую птичку в руках и проливая над ней слезы жалости ко всем крошечным беспомощным страдальцам, пока она не испускала дух.
Подобное чувство пробудил во мне тот, чей уход из мира я так жестоко затруднил, но кто тем не менее уже был на пути туда. Через его приоткрытые губы текла пузырившаяся кровь, она попадала в легкие, она покрывала ему грудь и стекала на землю. Как много, подумал я, — из всех жидкостей мне всегда было особенно жаль именно крови. Я встал на колени и неотрывно смотрел ему в глаза. Он отвечал мне уверенным взглядом. Он знал, что я больше не опасен, что никто ему больше не опасен. Я не хотел потерять его уважение. Я обнял его за плечи и слегка приподнял. Руки у меня были испачканы кровью. Глаза его тускнели. Они стали цвета недопитого вина на дне стакана. Он быстро умирал. «Мужество, — сказал я. — Мы тобой восхищаемся». Он ничего не понимал. У меня задергалась щека. Он ничего не видел. Я осторожно опустил его. Где-то у него внутри, глубоко, словно в колодце, легкие все еще пускали пузырьки. Потом диафрагма сократилась, он сильно чихнул, и от этого взрыва меня обрызгало кровью, водой и — как знать? — клочками внутренней ткани. Потом он умер.
По поводу этих четырех смертей, а также всех остальных, если требуется покаянное объяснение, я скажу следующее.
Откуда мне знать, не был ли Ян Плате, или даже Адонис, не говоря уж о мертвых готтентотах, необъятным, восхитительным миром, закрытым для моих чувств? Не убил ли я что — то, представляющее огромную ценность?
Я-исследователь. Моя сущность в том, чтобы открывать то, что закрыто, освещать то, что во мраке. Если готтентоты заключают в себе необъятный, восхитительный мир, то это мир, в который не проникнуть. — не
Ради чего умерли все эти люди?
Благодаря их смерти я, который, после того как они меня изгнали, брел по пустыне, как бледный символ, вновь обрел свою реальность. Я, как и любой другой человек, не получаю удовольствия от убийства; но я взял это на себя — спустить курок, принося жертву ради себя и своих соотечественников, навлекая на темнокожих смерть, которой все мы желали. Все виновны, все без исключения. Я включаю сюда и готтентотов. Кто знает, за какие невообразимые преступления духа они умерли благодаря мне? Божий суд справедлив, безупречен и непостижим. Его милосердие не принимает в расчет заслуги. Я — орудие в руках истории.
Буду ли я страдать?
Я тоже боюсь смерти. Я тоже проводил бессонные ночи, вычисляя процентное отношение уже проглоченных сорока шести лет, и мысленно переношусь в тот день после моей кончины, когда дублер гробовщика распорет меня и вытащит из их аккуратного гнездышка органы моего внутреннего «я», которые я так долго лелеял. (Интересно, куда их денут? Выбрасывает ли он их свиньям, в целях экономии?)
Однако более глубокая истина заключается в том, что моя смерть всего лишь зимняя сказка, которую я рассказываю, чтобы себя напугать, чтобы мне стало еще уютнее под одеялами. Мир без меня невозможно себе представить.
С другой стороны, если случится худшее, вы увидите, что я не так уж безумно привязан к жизни. Я знаю свои уроки. Я тоже могу удалиться перед поманившим пальцем через бесконечные коридоры моего «я». Я тоже могу достичь той точки зрения, с которой, подобно Плате, подобно Адонису, подобно Томбур энд Томбур, подобно намаква, я могу оказаться лишним. В настоящее время я не хотел бы достичь этой точки зрения; но, когда придет этот день, вы обнаружите, что меня никогда не волновало по-настоящему, жив я или умер, жил ли когда бы то ни было или вообще никогда не родился. Мне и без того есть о чем подумать.
Послесловие
Среди героев, которые первыми отправились в глубь Южной Африки и вернулись с вестями о том, что мы унаследовали, Якобус Кутзее до сих пор занимал почетное, пусть и скромное место. Теми, кто занимается нашей ранней историей, признано, что он открыл Оранжевую реку и жирафа. Однако из своих башен из слоновой кости мы снисходительно подсмеивались над легковерным охотником, который сообщил губернатору Рейку Тулбагу ту басню о длинноволосых людях далеко на севере, в результате чего была отправлена бесполезная экспедиция Хендрика Хопа 1761–1762 годов. Благодаря простому стечению обстоятельств, особенно сокращенному отчету об исследованиях Кутзее, который до сих пор находится в обращении, этот стереотип укоренился и скрыл от нас истинное значение этого человека. Отчет, до сих пор считавшийся окончательным, — работа другого человека, писца из Замка, который выслушал историю Кутзее с нетерпением бюрократа и торопливо набросал краткий конспект для губернатора 1. Там зафиксирована лишь та информация, которая могла представлять ценность для Компании, то есть сведения о залежах полезных ископаемых и о потенциале племен, живущих на внутренней территории и могущих стать источниками снабжения. Можно не сомневаться, что только вторая, коммерческая, натура писца Компании заставила его записать историю, вызвавшую пренебрежительное отношение к Кутзее, — историю о людях «с коричнево-желтой или желтой кожей, с длинными волосами и в льняной одежде», живущих на севере.