Сумерки божков
Шрифт:
Елена Сергеевна. Тем больше шансов на ее успех.
Берлога. Если успеха не будет, нас стоит заточить навеки в турецкий барабан и непрерывно играть на нем «Трубадура» [114]! Это значило бы, что мы двенадцать лет даром топтались на одном месте в самообмане движения вперед, на деле оказались такими же рутинерами, как все, чье дряхлое искусство мы разрушили.
Елена Сергеевна. Благодарю тебя, Андрей, теперь уже оказываюсь и рутинерка я?
Берлога.
Елена Сергеевна. Прямой вывод. Кому не по плечу музыка Нордмана, для тебя — рутинеры. И рядом ты битый час доказываешь мне, что я, Елена Савицкая, недостойна петь в опере твоего нового бога.
Берлога. Я говорю не о достойности, я говорю о физических силах. И притом сознайся откровенно, что партия ничего не говорит тебе, что ты ее не чувствуешь?.. Ага! Молчишь! Вот видишь: я знаю тебя… видишь!
Елена Сергеевна. Я могла бы солгать тебе, притвориться, обойти тебя объяснением в любви к твоему Нордману. Потому что — это дело, решенное бесповоротно. Что бы ты ни говорил, я хочу петь Маргариту Трентскую и буду петь ее… слышишь? буду!..
Берлога. Слышу-с. И кто же препятствует? Знаю давно.
Елена Сергеевна. Но у меня есть гордость артистки и женщины. Не хочу я унижаться и лгать. Можешь думать о моих вкусах, как тебе угодно, но — да! ты прав: я не чувствую музыки Нордмана, она мне чужая, и ничего она мне не говорит… и многим… многим даже меня оскорбляет!
Берлога. А на тебе — половина оперы!
Елена Сергеевна. Не беспокойся, не испорчу. Школа, в которую ты не веришь, и добросовестность, которую ты презираешь, чего-нибудь да стоят. Твой Моцарт первый находит, что я пою Маргариту отлично.
Берлога. О да! Я уверен, что и рецензенты тоже найдут. Знаешь, эти милые их газетные приговоры: головные ноты идеальны, трель безупречна, нюансировка не оставляет желать лучшего, в финале второго акта наша несравненная дива, по обыкновению, восхитила публику изящным pianissimo [115] своего серебряного «до»…
Елена Сергеевна. Ты груб, Андрей. Я не заслужила такого тона.
Спор оборвался, как обрезанный ножом. Берлога, усиленно пыхая папиросою, скрыл в облаке дыма свое сконфуженное, красное лицо. Елена Сергеевна спокойно позвонила и ровным голосом приказала вошедшему сторожу позвать к ней управляющего театром. Когда человек вышел, Берлога стал пред Савицкою с потупленною головою, глазами вниз и сложенными руками, как виноватый ребенок.
— Я — скотина, — сказал он голосом глубокого убеждения, заставившим глаза Савицкой улыбнуться. — Я — ужасная скотина. И я давно знаю, что я — скотина, но иногда забываю и тогда выхожу — осел! Прости меня, Елена-голубушка! Больше, ей-Богу, не буду; не сердись!
— Эх, Андрей! Умеешь ты, жестокое дитя, топтать людей! Ходишь по головам, по сердцам и сам не замечаешь…
— Не сердись!
— А,
IV
Разговор с Берлогою лег на душу Елены Сергеевны тяжелым, неподвижным камнем. Оставшись одна, директриса хотела заняться текущими делами театра — и не смогла. С головою, опущенною на руки, сидела она за столом в глубокой и угрюмой задумчивости, будто дремала. Дверь режиссерской несколько раз приотворялась, просовывались любопытные головы, заглядывали ищущие глаза, но, заметив «самое», моментально скрывались.
— Аванцу! [116]
Слово это, сквозь буйный, ржущий смех выкрикнутое густым и сильным, полным вибрации, женским голосом, заставило Елену Сергеевну очнуться от горьких мыслей. Пред нею колыхалась, расплывшись чуть не на половину режиссерской, как светло-сизая туча, громадная, толстая, веселая, с сверкающими зубами и трясущимися щеками, Мария Павловна Юлович — первое mezzo-soprano труппы[117]. Она шлепала толстою ладонью по столу, хохотала и повторяла:
— Аванцу!
Елена Сергеевна смотрела на нее, как спросонья.
— Маша… что?
— Здравствуй!
Юлович сильно встряхнула руку Савицкой. Она — единственная из женщин театра — была с директрисою на «ты».
— Аванцу, говорю, давай!.. Так-то!.. Что? Небось испугалась? Дрожишь, хозяйская твоя душа?
Елена Сергеевна осмотрела ее с головы до ног, как гувернантка неряшливого ребенка.
— Скажи, пожалуйста, Марья, когда ты будешь приезжать в театр, прилично одетая?
— А что?
Юлович вспыхнула заревом в лице и встрепеталась всем своим зыбучим телом.
— То, что поди к зеркалу, посмотри, на что ты похожа. Ты причесывалась сегодня?
— М-м-м-м… — жалобно промычала певица.
— Неужели ты не понимаешь, что в сорок лет и при твоем сложении женщина без корсета сама себя видеть не должна, не то что показываться в люди?
— Очень нужно! Хомут-то!
— Нужно, потому что ты ужасна, — понимаешь ты? И… что это? что это?
Елена Сергеевна нервно дергала и вертела перед собою сконфуженную приятельницу.
— Нет пуговицы, нитка висит, этот крючок сейчас оборвется… Да что у тебя горничной, что ли, нет?.. Подними руку!
— Ну уж и руку!.. Будет! довольно! виновата! Каюсь и казнюсь! Не пили!
— Подыми руку!.. Так я и знала, что в рукаве разорвано!.. Невозможно, Марья Павловна! Неисправимый ты, безобразный человек! Честное слово, показать тебя сейчас публике, — никто и не поверит, что ты Юлович… Жирная! грязная! развесилась! расквасилась! Брр!..
Юлович вдруг — точно граната лопнула — залилась ржущим хохотом.
— Да ведь это было! — сказала она, садясь на угол стола, нога за ногу, как мужчина.