Сумерки идолов или как философствуют молотом
Шрифт:
Imitatio Christi [38] относится к числу книг, которые я держу в руках не без физиологического отвращения: от неё несёт парфюмом Вечно-Женственного, для которого уже нужно быть французом — или вагнерианцем... У этого святого такая манера говорить о любви, что даже у парижанок возбуждает любопытство. — Мне говорили, что тот умнейший иезуит, Ог. Конт, который хотел привести своих французов окольным путём науки в Рим, вдохновился этой книгой. Я верю этому: «религия сердца»...
38
Книга немецкого мистика Фомы Кемпийского (ок. 1380–1471) «О подражании Христу».
Дж. Элиот. — Они освободились от христианского Бога и полагают, что тем более должны удерживать христианскую мораль: это английская последовательность; мы не будем вменять её в вину нравственным тётенькам `a la Элиот. В Англии после малейшего отхода от теологии приходится самым устрашающим образом восстанавливать свою репутацию под видом фанатика морали. Там это штраф, который платят. — Для нас, других, всё обстоит иначе. Отрекаясь от христианской веры, выдёргиваешь этим у себя из-под ног право на христианскую мораль. Последняя —
Жорж Санд. — Я читал первые lettres d’un voyageur{74}: они, как и всё, что ведёт своё происхождение от Руссо, фальшивы, деланны, напыщенны, утрированны. Я не выношу этого пёстрого коврового стиля, равно как и плебейской претензии на благородные чувства. Самым худшим, конечно, остаётся женское кокетничанье мужскими повадками, манерами невоспитанных юнцов. — Как холодна она должна была быть при всём этом, эта несносная художница! Она заводила себя, как часы, — и писала...{75} Холодная, как Гюго, как Бальзак, как все романтики, когда они сочиняли! И как самодовольно она, должно быть, при этом возлежала, эта плодовитая пишущая корова, в которой было нечто в худшем смысле немецкое (подобно самому Руссо, её учителю), и которую во всяком случае сделал возможным только упадок французского вкуса! — Но Ренан чтит её...{76}
Мораль для психологов. — Не заниматься репортажной психологией! Никогда не наблюдать для того только, чтобы наблюдать! Это создаёт оптический обман, косоглазие, нечто вынужденное, преувеличенное. Переживание и хотение переживать не тождественны. Не следует, переживая что-нибудь, озираться на себя, каждый взгляд становится тут «сглазом». Прирождённый психолог инстинктивно остерегается видеть для одного лишь только видения; то же самое можно сказать и о прирождённом живописце. Он никогда не работает «с натуры» {78} , — он предоставляет своему инстинкту, своей camera obscura просеивать и выражать «случай», «природу», «пережитое»... Только общее проникает в его сознание, только заключение, результат: ему незнакомо это произвольное абстрагирование от отдельного случая. — А что выходит, если поступать иначе? Например, наподобие парижских romanciers [39] заниматься репортажной психологией в больших и малых формах? Они как бы подкарауливают действительность, снабжая на каждый вечер целой пригоршней курьёзов... Но посмотрите только, что в итоге из этого выходит, — множество пятен, в лучшем случае мозаика, в любом случае нечто составное, беспокойное, кричащее красками. Самого худшего в этом достигают Гонкуры: они не могут составить и трёх фраз, которые просто не оскорбляли бы глаз, глаз психолога. — Природа, если оценивать её артистически, вовсе не модель. Она преувеличивает, она искажает, она оставляет пробелы. Природа — это случай. Работа «с натуры» кажется мне дурным признаком: она выдаёт подчинённость, слабость, фатализм, — это падение ниц перед petits faits [40] недостойно цельного художника. Видеть то, что есть, присуще людям совсем иного рода, — антиартистическим, людям факта. Надо знать, кто ты такой...
39
романистов (фр.).
40
маленькие факты (фр.).
К психологии художника. — Чтобы существовало искусство, чтобы существовало любое эстетическое деяние и созерцание, необходима одна физиологическая предпосылка — опьянённость. Опьянённость должна сперва усилить возбудимость всей машины: иначе до искусства дело не дойдёт. Движущей силой для этого обладают все виды опьянения, сколь разнообразны ни были бы их причины: прежде всего опьянение полового возбуждения, эта древнейшая, исходная форма опьянения. Равным образом опьянение, являющееся следствием всяких страстных вожделений, сильных аффектов: опьянение празднеством, состязанием, бравурной пьесой, победой, любым резким возбуждением; опьянение жестокостью; опьянение духом разрушения; опьянение под влиянием известных метеорологических явлений, например, весеннее опьянение; или под влиянием наркотика; наконец, опьянение волей, опьянение накопившейся и вздувшейся, как вена, волевой энергией. — Существенным в опьянении является чувство возрастания сил и их избытка. Это чувство мы изливаем на вещи, мы принуждаем их брать от нас, мы насилуем их, — это явление называют идеализированием. Освободимся же тут от предрассудка: идеализирование не состоит, как обыкновенно думают, в сбрасывании со счётов или исключении незначительного, побочного. Скорее решающим является чудовищное выпячивание главных черт, так что другие при этом исчезают.
В этом состоянии обогащаешь всё из своего собственного избытка: всё, что видишь, чего хочешь, представляется нам вздувшимся, сгущённым, могучим, перегруженным силой. Человек в этом состоянии преображает вещи до тех пор, пока они не начнут отражать его мощь, — пока они не станут отражениями его совершенства. Эта обязанность превращать в совершенное есть искусство. Даже всё то, чем он не является, становится для него несмотря на это чистым наслаждением; в искусстве человек наслаждается собою, как совершенством. — Позволим себе представить противоположное состояние, специфическую антихудожественность инстинкта, — бытие таким, кто обедняет, истончает все вещи, делая их чахоточными. И в самом деле, история богата такими антиартистами, такими заморышами жизни, которые неизбежно должны
Что означает введённая мною в эстетику антитеза аполлонического и дионисического, {80} если понимать их как виды опьянения? — Аполлоническое опьянение держит в состоянии возбуждения прежде всего глаз, так что он обретает способность к видениям. Живописец, пластик, эпический поэт — визионеры par excellence. В дионисическом состоянии, напротив, возбуждена и усилена вся система аффектов: так что она разом разряжает все свои средства выражения, выказывая одновременно силу изображения, подражания, преображения, превращения, всякого вида мимику и актёрство. Ключевой остаётся лёгкость метаморфоза, неспособность не реагировать (подобно некоторым истеричным субъектам, которые также, по первому знаку, входят во всякую роль). Для дионисического человека невозможно не поддаться какому-либо внушению, он не проглядит ни единого знака аффекта, он наделён наивысшей степенью понимающего и угадывающего инстинкта, равно как и наивысшей степенью искусства передачи. Он залезает в любую шкуру, в любой аффект: он постоянно преображается. — Музыка, как мы её сегодня понимаем, есть как бы общее возбуждение и разрядка аффектов, и всё же это лишь остаток гораздо более полного мира выражений аффекта, лишь residuum [41] дионисического гистрионизма. Чтобы музыка стала возможной как обособленное искусство, заставили умолкнуть немало чувств, прежде всего мускульное чувство (по крайней мере относительно: ибо всякий ритм в известной степени ещё говорит нашим мускулам); так что человек уже не воспроизводит и не изображает тотчас в лицах всё то, что он чувствует. Тем не менее это — подлинно нормальное дионисическое состояние, во всяком случае первозданное состояние; музыка есть его долго достигавшаяся, в ущерб близкородственным способностям, спецификация.
41
остаток (лат.).
Актёр, мим, танцор, музыкант, лирик глубоко родственны по своим инстинктам и по сути являются одним целым, но постепенно они специализировались и отделились друг от друга — доходя даже до противоречия. Лирик дольше всего составлял одно целое с музыкантом, актёр с танцором. — Зодчий не представляет собою ни дионисического, ни аполлонического состояния: тут перед нами великий волевой акт, воля, сдвигающая горы, опьянение великой воли, жаждущей искусства. Зодчих всегда вдохновляли самые могущественные люди; зодчий всегда находился под внушением власти. В архитектурном произведении должна воплощаться гордость, победа над тяжестью, воля к власти; архитектура есть нечто вроде красноречия власти, вылившееся в формах, то убеждающего, даже льстящего, то исключительно повелевающего. Высшее чувство власти и уверенности выражается в тех вещах, которые обладают великим стилем. Власть, которой уже не нужны подтверждения; которая пренебрегает тем, чтобы нравиться; которая с трудом отвечает; которая не чувствует рядом с собой свидетелей; которая живёт без тени сознания того, что ей могут противоречить; которая покоится в себе, фаталистичная, закон из законов: вот что заявляет о себе как великий стиль.
Я читал жизнь Томаса Карлейля, этот невольный и не ведающий себя фарс, эту героико-моральную интерпретацию диспептических состояний. — Карлейль, человек решительных фраз и поз, ритор по неволе, которого постоянно возбуждает жажда сильной веры, а также чувство неспособности к ней (в этом он типичный романтик!). Жажда сильной веры не доказывает ещё присутствия её, скорее напротив. Тот, кто имеет её, может позволить себе прекрасную роскошь скепсиса: для этого он достаточно уверен, достаточно твёрд, достаточно связан. Посредством fortissimo [42] своего преклонения перед людьми сильной веры и своей яростью по отношению к людям менее простодушным Карлейль старается что-то заглушить в себе: ему нужен шум. Постоянная страстная бесчестность по отношению к себе — это его proprium [43] , этим он был и остаётся интересен. — Конечно, в Англии его чтут именно за его честность... Что ж, это по-английски; а принимая во внимание, что англичане представляют собою народ совершеннейшего cant [44] , — не только понятно, но даже естественно. В сущности Карлейль — английский атеист, ищущий своей чести в том, чтобы не быть им.
42
очень громкого, сильного (ит., муз.).
43
свойство (лат.).
44
лицемерия (фр.).
Эмерсон. — Гораздо более просвещённый, увлекающийся, разносторонний, утончённый, нежели Карлейль, прежде всего более счастливый... Из тех, кто инстинктивно питается одной амброзией, оставляя нетронутым неудобоваримое в вещах. По сравнению с Карлейлем человек вкуса. — Карлейль, очень его любивший, тем не менее сказал о нём: «Того, что он даёт, нам не хватает на укус», — что, может быть, сказано справедливо, но не служит упрёком Эмерсону. — Эмерсон обладает той доброй и гениальной весёлостью, которая обезоруживает всякую серьёзность; он совершенно не знает того, насколько он уже стар и насколько он ещё будет молод, — он мог бы сказать о себе словами Лопе да Вега: «Yo me sucedo a mi mismo» [45] . Его ум всегда находит основания быть довольным и даже благодарным; а иногда он напоминает в своей весёлой трансцендентности того доброго малого, который вернулся с любовного свидания tamquam re bene gesta [46] . «Ut desint vires, — сказал он с благодарностью, — tamen est laudanda voluptas» [47] {82} .
45
я следую самому себе (исп.).
46
словно бы всё удалось (лат.).
47
«Пусть не хватает сил, но само сладострастие заслуживает похвалы» (лат.).