Супружество
Шрифт:
– Выкрадет письма?
– Тсс! Погоди!
Мы умолкли и стали прислушиваться. Мягкое шарканье теперь было еле слышно, но раза два на лестнице скрипнули ступеньки и заскреблось что-то, зашуршало. Потом все звуки пропали. И тихо закрылась дверь.
– Она только что спускалась сюда, – зашептал Брёндум. – Ей страсть как хочется подслушать наш разговор. Должно быть, решила, что ты к нам прямиком из Америки. Вот, понимаешь, что она вообразила. У меня ведь никогда не бывает гостей. Вот она и думает: не иначе, кто-то из приятелей Якоба приехал. Ну и пусть думает. Пусть думает сколько душе угодно…
От
– Прошу прощения, – сказал я, – но, кажется, мне пора.
– Она даже не тронула дверную ручку: знает, что я всегда запираю дверь. Вот ключ! – Он разжал руку и показал мне ключ. – Я всегда теперь запираю комнату на ночь и перед сном прячу письма сына под подушку. Должен же я сберечь его старые письма, не то она и их тоже выкрадет у меня. Понимаешь, Йоханнес, я давно смекнул, что она ворует письма Якоба. Раньше их всегда приносили в полдень, когда я в школе, и она брала их себе. Но в прежние времена она, бывало, как прочтет письмо, так сразу и оставит для меня внизу, а потом она перестала это делать, теперь она просто втихую прячет от меня письма. Я обо всем догадался, потолковав с почтальоном. Но, само собой, ни слова не сказал ему про наши дела, можешь не сомневаться! Ни слова – никому! Просто по утрам я взял привычку делать крюк и заходить на почту и всякий раз сам забирал письма сына. Вот гляди, здесь у меня четыре письма…
Он быстро вытащил их из внутреннего кармана, дал мне мельком на них взглянуть и так же быстро снова спрятал их.
– Но, понимаешь ли, она знает, что они у меня. Она пробралась ко мне в комнату, искала их. Поэтому я никогда с ними не расстаюсь. Ночью я кладу их к себе под подушку. И всякий раз перечитываю их перед сном. Ты даже не представляешь, как я счастлив, что письма эти не лежали у нее на кухонном столе, рядом с ее чашкой чая, что она не мусолила их пальцами и не окропляла слезами. Это мои письма, Йоханнес, и только мои! Правда, теперь это уже давнишние письма, сын летом их прислал. А после, понимаешь, она на новые уловки пустилась. На почту ходила, с почтмейстером шушукалась. Все, все я знаю. Теперь на почте мне всегда говорят, что писем нет. Но я-то знаю, что письма есть. Почтари переглядываются, посмеиваются, думают, я не вижу. «Ну-ну, – сказал я им, – только не забывайте: есть еще в Копенгагене Главный почтамт!» Вот туда-то я и написал. Но мне не ответили. Почему – яснее ясного: почтмейстер женину сторону держит. Словом, хочу спросить тебя, Йоханнес… Ты человек приезжий, скажи: ты-то, надеюсь, не веришь, что я не в своем уме? Неужто веришь?
Он грузно налег на столешницу. Глаза его сверлили меня. Я растерялся. «Не знаю», – хотелось мне ответить. Или еще: что вообще все люди чуть-чуть тронутые. А может, и так: «Да я и сам боюсь, как бы не свихнуться». Но меня пугали его глаза, белая ярость в них.
– Разумеется, вы в своем уме, господин Брёндум, – проговорил я.
Грузное тело рывком откинулось назад, к спинке стула.
– Слава богу,– сказал он. – Я боялся, может, и тебе уже что-нибудь наплели. Или, может, она и тебя на свою сторону перетянула… Послушай, Йоханнес, окажи-ка ты мне услугу.
Он снова навалился на стол, настороженно сверля меня взглядом: огромный, страшный, он грозно дышал мне в лицо. Я оцепенел от страха, я помертвел и в предсмертном озарении увидел его. Увидел его с гребнем и плавниками, увидел, что он весь оброс мхом. Свет падал ему в глаза, высвечивал пасть, а серая дымка вокруг была точно мгла аквариума, и где-то далеко позади мерцали стеклянные стенки. Повсюду вокруг множилось его отражение, и со всех концов плыла на меня его тень. Брёндум-рыба, обезумевший карп, свирепо сверлил меня взглядом и все жевал, жевал: он уже пожирал меня. Я отчаянно трепыхался, силясь хоть на миг отсрочить конец.
– Отчего вы не попробуете поговорить с женой? – спросил я.
– Поговорить? Йоханнес, детка, никак ты сказал – поговорить? Да ты знаешь ли, что мы перестали с ней разговаривать, когда я еще был в твоих годах? С той самой поры мы не перемолвились ни единым словом. А ты хочешь, чтобы я с ней поговорил! Да я лучше язык себе отрежу…
– Хотите, я сам с ней поговорю? – спросил я. – Мне, как постороннему, может, легче…
– Хе, хе! Значит, тебе все же что-то наплели! Так ведь, Йоханнес? Да я уж и так об этом догадывался… Значит, и ты тоже думаешь, что я спятил? Лучше уж признайся: ты так думаешь!
– Нет, – сказал я, – я так не думаю.
– Тогда… согласен ты мне помочь?
– Да, рад буду помочь. Правда, не таким способом, как вы просите. Этого я не могу. Но зато я с удовольствием попытаюсь… Нет уж, теперь вы помолчите! Дайте же мне сказать!
Он с грохотом отодвинул стул и встал. И я тоже встал.
– Да, да, помолчите! – крикнул я ему. – Вы что, не знаете, зачем мужчина и женщина посланы друг другу? Чтобы мы не свихнулись от одиночества!
Он вскинул руку.
– Вон! – крикнул он. – Вон отсюда сейчас же!
Я попятился и опрокинул стул, схватил пальто, но никак не мог попасть в рукава. Брёндум уронил руку, он стоял рядом и глухо бубнил:
– Это еще что такое… Что за вздор ты несешь… По-моему, ты спятил, Йоханнес. Совсем, совсем спятил…
Я надел на плечи рюкзак. Брёндум лязгнул ключом в замке первой двери и сразу же вслед – второй. Звякнули и загремели цепочки. Я вышел во тьму.
– Прощай, Йоханнес! – крикнул он мне вдогонку, но я не успел ответить, так быстро захлопнулась дверь.
Первым же утренним поездом уехал я в Копенгаген, расположился в углу купе и уснул. Потом я стоял в проходе, глядя, как из багровых туч встает солнце. Защищаясь от буйства света, я смежил веки: усталость ножами искромсала тело, усталость страшная, но живая. За окном торопливо убегали от меня дома, поля.
– Не покидай меня, – шептал я, прижимаясь губами к стеклу, влажному от росы, – только не покидай меня.