Суть Времени 2013 № 17 (27 февраля 2013)
Шрифт:
Дионисийская сущность русского отречения запечатлена во многих произведениях великих российских поэтов и художников. Вот что пишет об отречении Ф. М. Достоевский («Дневник писателя»): «Это прежде всего забвение всякой мерки во всем… Это потребность хватить через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и — в частных случаях, но весьма нередких — броситься в нее как ошалелому вниз головой…»
Сравни это описание с пушкинским:
Есть упоение в бою, ИИ вновь — Достоевский: «…Это потребность отрицания в человеке, иногда самом неотрицающем и благоговеющем, … самой главной святыни сердца своего, самого полного идеала своего, всей народной святыни во всей ее полноте…» Как отмечает Достоевский, «русскому народному характеру в иные роковые минуты его жизни» до чрезвычайности свойственны «судорожное и моментальное самоотрицание и саморазрушение».
Но вынеся безжалостный приговор, Достоевский на нем не останавливается: «…зато с такою же силою, с такою же стремительностью, с такою же жаждою самосохранения и покаяния русский человек, равно как и весь народ, и спасает себя сам, и обыкновенно, когда дойдет до последней черты, то есть когда уже идти больше некуда».
И здесь мы переходим ко второй, крайне значимой, особенности «отречения по-русски».
По Достоевскому, прыжок вниз, в бездну не отменяет существования вертикальной оси, задаваемой координатами «верх» и «низ». Тот, кто прыгнул в бездну, сохраняет различение «верха» и «низа», поскольку эти понятия четко разграничены. До тех пор, пока эта вертикаль — и это разграничение — существуют, сохраняется возможность обратного восходящего движения. И это чрезвычайно важная черта русской культуры!
Вслед за падением, пишет Достоевский, происходит «обратный толчок, толчок восстановления и самоспасения». Этот толчок «всегда бывает серьезнее прежнего порыва — порыва отрицания и саморазрушения… В восстановление свое русский человек уходит с самым огромным и серьезным усилием, а на отрицательное прежнее движение свое смотрит с презрением к самому себе».
Даже, казалось бы, безвозвратно погибшие персонажи Достоевского не лишены ощущения вертикали. Выкрикивая со дна хулу в адрес Бога, они все же обращены лицом вверх, в направлении Бога.
Другой пример — уже упомянутый нами «Пир во время чумы». Здесь речь тоже идет об отступничестве. Ведь неистовое веселье в умирающем городе — это намеренное кощунство, вызов христианской традиции.
Председатель пира Вальсингам выступает в роли искусителя. Искушение в том, чтобы признать наслаждения, воспетые им в Гимне Чуме («Всё, всё, что гибелью грозит, / Для сердца смертного таит / Неизъяснимы наслажденья…»), — высшей точкой человеческого бытия.
Когда Священник заклинает пирующих прервать чудовищное празднество и напоминает Вальсингаму о его недавно умершей матери — в Вальсингаме происходит определенный перелом. Свой отказ покинуть пир он объясняет отчаяньем и сознаньем собственного беззакония. Тогда Священник взывает
Двух рассмотренных примеров достаточно, чтобы увидеть основополагающие черты русской культурной традиции. Отступник, бросаясь в бездну, в НИЗ, даже если упивается остротой своих ощущений, ощущает себя ПАДШИМ. Осознание низа как падения дано ему в силу того, что где-то рядом всегда незримо присутствует вертикаль, а значит и ВЕРХ. В русской культуре ВЕРХ и НИЗ разграничены очень четко. Отречение (то есть низ-вержение) происходит всегда с великими и разрушительными страстями (Блок называл это «горькая страсть, как полынь»).
Но что же такое тогда революция с ее «отречемся от старого мира»? Ведь те, кто ненавидит Октябрь 1917-го, как раз и настаивают, что народ, вставший на сторону красных, совершил грех отречения, пал и теперь должен за это каяться до скончания веков.
Любая подлинная революция высвобождает огромные энергии. Она по определению экстатична. Эта экстатичность роднит «отреченье от старого мира» — с «упоением в бою и бездны мрачной на краю». Но «неизъяснимы наслажденья» Вальсингама, когда самый сладостный миг жизни можно пережить лишь у порога смерти, — ведут к самоуничтожению. Там, впереди, за кратким мигом сладострастного ощущения полноты бытия, — темнота.
А красная революция была устремлена в будущее. И те, кто служил делу революции, были не сладострастниками, ищущими упоения в разгуле стихии (той, отголоски которой мы слышим в поэме Блока «Двенадцать»). И не «шариковыми», жаждущими дать выход своим низким инстинктам и энергиям — зависти, ненависти, мстительности, жестокости, разнузданности и пр., а послушниками новой Церкви. Без накаленной веры в возможность построения справедливого и прекрасного мира, Града Божия на земле, без добровольной жертвы, приносимой на алтарь этой веры, революция была бы невозможна.
Суть отречения Вальсингама и вступивших на путь отречения героев Достоевского — дерзкий вызов, в основе которого чаще всего — непомерная гордыня.
Суть «отречения от старого мира» красных и пошедшего за ними народа — глубокая и горячая жажда подлинной веры. Веры, освещающей и преобразующей ветхий мир.
Итак, две основные особенности «отречения по-русски», это, во-первых, его экстатичность и безудержность. То есть угроза непредсказуемого выплеска народной энергии, столкнуться с которым враг не хотел.
А во-вторых — неокончательность отречения, если так можно выразиться. Врагу хотелось иметь стопроцентные гарантии того, что, упав, русские не начнут снова карабкаться вверх — за новой верой, за новым смыслом.
Но до тех пор, пока у народа сохраняется различение верха и низа, никаких гарантий быть не могло. Нужно было изобрести какую-то хитрую схему, когда отрекшийся от коммунистической веры — то есть упавший вниз — не экстазничал бы, не бунтовал, не пытался, одумавшись, карабкаться вверх, а добровольно и с удовольствием, не раскаиваясь, не стыдясь, начал бы обживать этот самый НИЗ. Чтобы он сросся, соединился с ним, утратил различение НИЗА и ВЕРХА и позабыл, наконец, о ВЕРХЕ за ненадобностью.