Свадебный джаз
Шрифт:
— Ах, так, — спокойно, даже задумчиво сказал Сколлей.
Тут человечка прорвало:
— Я не хотел идти, мистер Сколлей! Грек забрал мою жену. Сказал, что убьет ее, если я не передам вам его слова!
— Какие еще слова? — рявкнул Сколлей. Он опять стал чернее тучи.
— Он сказал… — человечек затравленно умолк. Глотка у него ходила ходуном, будто он пытался вытолкнуть оттуда душившие его слова. — Сказал передать вам, что ваша сестра жирная свинья. Сказал… сказал… — Он дико вытаращил глаза, уставясь на замершее лицо Сколлея. Я глянул на Морин. У нее был такой вид,
Морин громко, сдавленно вскрикнула и с плачем выбежала. Аж пол задрожал. Рико, опешив, засеменил вслед. Он ломал руки.
Сколлей не то что покраснел — побагровел. Мне уж казалось — я прямо-таки ждал этого, — что у него вот-вот мозги из ушей брызнут. Я уже видел это выражение безумной муки в сумерках у ресторана Ингландера. Пусть он был обыкновенный бандит, но я его тогда пожалел. И вы бы пожалели.
Когда он заговорил опять, голос его был очень тих — почти мягок.
— Что еще?
Малютка грек дрогнул. Его голос срывался от страха:
— Пожалуйста, не убивайте меня, мистер Сколлей! Моя жена — ее Грек забрал! Я не хотел ничего говорить! Он взял мою жену, он ее…
— Я тебя не трону, — еще спокойнее произнес Сколлей. — Только доскажи остальное.
— Он сказал: над вами весь город смеется.
Мы перестали играть, и на миг наступила мертвая тишина. Потом Сколлей посмотрел на потолок. Руки его были подняты к груди и дрожали. Он так крепко сжал кулаки, что казалось, будто жилы проступают сквозь рубашку.
— ЛАДНО ЖЕ! — крикнул он. — ЛАДНО ЖЕ!
И кинулся к двери. Двое дружков пытались остановить его, пытались объяснить, что это самоубийство, что Грек на это и рассчитывает, но Сколлей точно обезумел. Он расшвырял их и бросился в черноту летней ночи.
В мертвой тишине слышались только тяжелое дыхание гонца да где-то внутри дома приглушенный плач невесты.
Затем тот молокосос, что проверял нас на входе, ругнулся и побежал к двери. Остальные не тронулись с места.
Не успел он добежать до большого бумажного трилистника, лысевшего в фойе, как на мостовой завизжали автомобильные шины и взревели моторы. Много моторов. Словно на заводе в день памяти погибших солдат.
— Гос-споди, помилуй! — взвизгнул мальчишка у двери. — Сколько их! Ложись, босс! Ложись! Ложись…
Ночь разорвали выстрели. Это длилось минуту или две — точно перестрелка в первую мировую. По открытой двери зала стеганула очередь, и лопнула одна их больших висячих ламп. Снаружи посветлело от пальбы винчестеров. Потом машина с воем умчались. Какой-то девица вычесывала осколки из взбитых волос.
Опасность миновала, и все парни сразу высыпали на улицу. Дверь на кухню с треском распахнулась, и оттуда выбежала Морин. Она вся тряслась. Ее лицо, и без того круглое, распухло от слез. Рико несся следом, этакий растерянный мальчонка. Они выскочили наружу.
— Там стреляли, — пробормотала мисс Гибсон. — Что случилось?
— По-моему, Грек замесил хозяина, — сказал Бифф.
Мисс Гибсон посмотрела на него, глаза ее раскрывались
И тут с улицы донесся душераздирающий вопль — такого я в жизни не слышал. Жуткое завывание не стихало ни на миг. Не нужно было выглядывать в дверь, чтобы понять, у кого разрывается сердце, кто причитает над мертвым братом, пока сюда спешат полисмены и газетчики.
— Линяем, — сказал я. — Живо.
И пяти минут не прошло, как мы свернули все хозяйство. Некоторые гости возвратились в зал, но были слишком пьяны и слишком напуганы, чтобы обращать внимание на мелкую сошку вроде нас…
Мы вышли с черного хода, у каждого — что-нибудь из ударных. Странное это было шествие, если кто видел. Я возглавлял его — корнет под мышкой, в обеих руках по тарелке. Ребята остались ждать на углу в конце квартала, а я сбегал за грузовичком. Полиция еще не появилась. Посреди улицы темнела толстая фигура: Морин склонилась над трупом и издавала скорбные вопли, а крошка жених кружился вокруг нее, точно спутник вокруг большой планеты.
Я доехал до угла, и ребята побросали все в кузов вповалку. И мы дернули оттуда. До самого Моргана гнали миль сорок пять в час, не разбирая дороги, и то ли друзья Сколлея не позаботились натравить на нас полицию, то ли полиции было неохота с нами вожжаться, но никто нас так и не тронул.
И двухсот зеленых мы так и не видали.
Она появилась у Томми Ингландера дней через десять — толстая ирландка в черном траурном платье. Черное шло ей не больше, чем белое.
Ингландер, наверное, знал, кто она такая (в чикагских газетах рядом с портретом Сколлея была и ее фотография), потому что сам проводил ее к столику и цыкнул на парочку пьяных у стойки, которые вздумали похихикать над ней.
Мне было жалко ее, как иногда бывало жалко Билли-Боя. Плохо, когда ты всем чужой. Чтобы это понять, не надо пробовать на себе, хотя пока не попробуешь, может, и не узнаешь по-настоящему, что это такое. А она была очень славная — правда мы с ней мало тогда поговорили.
В перерыве я подошел к ее столику.
— Мне так жаль вашего брата, — сказал я неловко. — Он правда любил вас, я знаю, и…
— Я все равно, что застрелила его собственными руками, — сказала она. И поглядела на свои руки — теперь я увидел, что они у нее маленькие и изящные, гораздо лучше всего остального. — Тот грек на свадьбе говорил чистую правду.
— Да ну, чего там, — ответил я. По-дурацки, конечно, но что я мог еще сказать? Зря я, видно, подошел: она говорила так странно. Будто немного тронулась от полного одиночества.
— Не стану я с ним разводиться, — продолжала она. — Лучше убью себя, и пропади оно все пропадом.
— Не говорите так, — сказал я.
— А вам никогда не хотелось покончить с собой? — горячо спросила она, глядя на меня. — Если люди вас в грош не ставят да еще смеются? Или с вами никогда так не обходились? Скажете, нет? Простите, но я не поверю. А знаете вы, что это такое — есть не переставая, ненавидеть себя за это и все-таки есть? Знаете, что это такое — убить своего брата из-за того, что ты толстая?