Свадебный подарок, или На черный день
Шрифт:
Как она тогда, впервые увидев это, смеялась!
…Они тогда только что поженились. Господи, как она была счастлива! Как хорошо было утром, просыпаясь, сразу почувствовать — Виктор здесь, рядом. Вечером торопиться домой, чтобы скорее увидеть его. А иногда ночью нарочно старалась не заснуть. Лежала тихонько, слушала, как он дышит. И вот, в одну такую ночь она вдруг услышала, что Виктор чмокает! Совсем по-детски! Это было так смешно: лежит взрослый мужчина, плечи во всю ширь подушки, ноги упираются в спинку кровати, и, как младенец, чмокает губами, будто сосет невидимую соску.
Виктора
Господи, о чем она думает! Где он, Яник? Что с ним? Что?..
Может быть, все-таки правда, что Нойму забрали одну, без Яника? И не случайно приютская повариха исчезла в ту же ночь? Она увела с собою Яника.
Знать бы! Если бы знать! Пусть не видеть его, даже издали, но знать, что он жив.
Феликс уверяет, что жив.
Она ему верит. Верит. Она не могла бы жить, если бы с Яником что-нибудь случилось.
Но что Феликс сам знает? Только то, что удалось узнать в приюте. А узнать удалось мало, слишком мало. Остальное — домыслы Феликса. Всего лишь предположения.
Она понимает, что больше ничего он узнать не мог. Чтобы не вызвать подозрений. И так рисковал. Выдавать себя не за того, кто ты на самом деле, всегда опасно. Сейчас — тем более. А он пошел в приют и назвался санитарным инспектором. Не мог он прийти на условленную встречу с ней, зная только, что Нойму забрали.
Оказывается, сначала он зашел к Унтулене, жене директора. Но она знала только о том, что дворничиху, то есть Нойму, забрали уже после того, как увели ее, Унтулене, мужа. На вторую или третью ночь.
О Янике она тоже ничего не знала. Когда Феликс все-таки завел разговор — не о нем, конечно, а о приютских детях вообще, о подкидышах, она ему рассказала, как привязываются сироты к взрослым. Назвала двух воспитательниц и, кстати, дворничиху, к которым дети особенно тянулись. По воскресеньям она даже брала нескольких приютских детей с собой в костел.
Вот и все, что Феликс от нее узнал. И ему действительно ничего другого не оставалось, как самому пойти в приют.
Еще хорошо, что ему пришло в голову назваться санитарным инспектором. На лестнице, перед самой дверью поскользнулся — ступеньки были в сплошных ледовых бугорках. Благодаря этому, Феликсу пришла в голову мысль выдать себя за санитарного инспектора и, как положено инспектору, начать с замечания, что лестница не убрана.
Возможно, так оно и есть, — когда человек вынужден оправдываться, ему не до «посторонних мыслей». И в самом деле, с какой стати воспитательница, виновато объясняя, что они уже вторую неделю без дворничихи, должна была усомниться в том, что он — санитарный инспектор. Особенно когда он, «подбавив в голосе строгости», спросил:
Воспитательница молчала. Потом все же решилась на тихое: «Ее забрали…»
Интересоваться подробностями ареста какой-то дворничихи действительно было нельзя. И расспрашивать только об одном ребенке инспектору не положено. Тем более что неизвестно, как Яник там записан, какую фамилию директор ему придумал. В самом деле, оставалось только самому походить по приюту.
Желание санитарного инспектора осмотреть все помещения приюта не должно было показаться подозрительным — для того инспектора и приходят. И Яника он, как уверяет, искал незаметно. А если бы Яник его узнал и, забыв все запреты, бросился к нему, он объяснил бы, что ребенок обознался, принял его за кого-то другого. Или сочинил бы какую-нибудь другую версию. Это у Феликса получается.
Ей бы хоть немножко таких способностей, умения, когда надо, неправду излагать как правду. Тогда не было бы все время страшно: хозяйка, кажется, что-то заподозрила, кажется, начинает догадываться.
Если бы догадывалась — давно бы выгнала. Нет, эти полтора месяца, до позапрошлого воскресенья, когда Нойма не пришла с Яником в костел, хозяйка ничего не подозревала. А вот теперь, особенно в последние дни, неспроста так пытливо всматривается в нее. «Что это ты, Марта, ходишь такая кислая, будто тебя из петли вынули?» Она объяснила тем, что ноет зуб. Второй раз не поверит. А если еще Пранукас пожалуется, что она уже дважды на него прикрикнула… не пожалуется. Он уже, наверно, забыл. Дети быстро такое забывают. Она же сразу спохватилась, стала играть с ним. Даже сумела чем-то рассмешить его.
Пусть смеется. Ребенок не виноват. И хорошо, что он не может догадаться, почему ее так полоснул по сердцу его смех. И почему, натянув ему на ножку один чулочек, она вдруг отвернулась и второй велела надеть самому. Почему вечером, когда выкупала и завернула в теплую простыню, так трудно было взять его на руки, отнести в кроватку. А когда взяла, долго не отпускала. Уткнулась в его тельце и стояла, стояла, вдыхая запах ребенка. Только когда он захныкал, опомнилась. Поспешно уложила его, укутала, и теперь вот сидит у кроватки. Если хозяйка проснется и войдет, она скажет, что Пранукас сильно кашлял, она решила покараулить, чтобы не раскрылся. Это же почти правда.
Нет, Пранукас не пожалуется. Не на что ему жаловаться.
Господи, знать бы только, что с Яником, тогда тоску по нем она сумела бы скрыть.
И тревогу бы скрыла. Как Феликс сказал — хоть одеревеней, хоть окаменей, но не выдай себя.
Не может она окаменеть! Да и он ведь только делает вид, что спокоен. Сам признался: когда понял, что Яника среди приютских детей нет, а в малышовой спальне увидел пустую кроватку, чуть не забыл, что он санитарный инспектор.
Хорошо, что воспитательница ничего не заметила. Правда, Феликс уверяет, что и нечего было замечать. Наоборот, это он уловил, что она вдруг заволновалась. И нарочно, чтобы проверить, не показалось ли ему это, не спускал с кроватки глаз. Смотрел на свернутый в ногах тощий сенничек, на голые неструганые доски.