Свет и мракСборник фантастических повестей и рассказов
Шрифт:
— Все развивается. Глупое сменяется умным, одностороннее — многосторонним. Страсти и животные посягания — стремлением к истине. Фанатизм — рассудочностью и человечностью…
— Но ведь человечность, Гриша… это любовь! Любовь к брату моему, к человеку?
— Нет, это рассудок… Я один не могу ничего сделать, но чем больше нас и чем энергичнее мы работаем, тем успешнее и крупнее результаты — плоды нашей работы… Чтобы работать, я должен быть сыт, одет, свободен и доволен жизнью — так же, как и всякий другой работник… Вот в этом и лежит вся человечность.
И с этими словами что-то холодное, тяжелое, словно скользкий холодный гад, наползает на сердце Гризли…
— Гриша! — вскричала она, вся замирая от ужаса. — Страшна!.. Тяжела эта холодная жизнь!.. В истине лежит любовь… Это её душа… Необходимо, чтобы знание было полезно для меньших страждущих братий наших.
И она вся трепещет. Дрожат её руки и ноги от нестерпимого внутреннего холода. Зубы сталкиваются Язык не слушается…
Она закрывает голову и старается ни о чем не думать, ничего не чувствовать и желает одного — полного всепоглощающего забвения.
Долго сидит Гриша, сидит целый час по временам взглядывая на нее, и наконец тихо, неслышно, встает, уходит и притворяет двери…
Светает!.. Темные тучи бродят по небу… Холодный ветер гудит в поле.
Очнулась Гризли. Тихо привстала и села на постель. Все ноет внутри неё… и все, что перед глазами, смотрит как во сне, пустом и тягостном…
И какой-то внутренний ласковый голос твердит Гризли одно и то же.
— Успокойся, беспокойная душа!.. Усни, сострадательное сердце!..
Серый свет крадется в окно. Серые тени волнуются вокруг Гризли. Клубятся, слетаются… сходятся, расходятся и вновь тают, исчезают.
— Ты наша, наша Гризли! — говорят эти тени… — Ты ветка нашего старинного рода…
— Ты наша, наша Гризли! — говорят светлые детские головки… — И сколько их — этих головок!! точно на Сикстинской Мадонне… Весь воздух наполнен этими чудными головками.
— Ты наша, наша Гризли, — шепчут какие-то таинственные голоса… которые там, где-то в недосягаемой вышине, звучат окруженные дивным, неприступным сиянием любви…
Дрема и грёзы, сны и мечты долят Гризли… Она точно во сне встает.
Утро или вечер вокруг неё? Какой-то туман, хаос! А не все ли равно?! Она чувствует и не чувствует свое тело.
И туман в голове, и звон в ушах и, при всяком малейшем движении… вся комната перед ней вертится, вертится и рябит в глазах.
Но собирает она всю крепость, всю мощь её духа… И выходит она из спальни, идет по залам старого дома… По мертвым, пыльным, разрушающимся залам…
О! Теперь она знает: нет в них красоты, нет в них гармонии… Она там… в недосягаемой вышине… в светлых порывах человеческого духа… А здесь сусальная подделка её… Мертвые образы, в которых человек думал воспроизвести нетленную красоту неба мрамором, бронзой и кистью.
— Там, красота — шепчет она: — где благо!.. Там… в недосягаемых высотах…
И больно и противно ей смотреть на все, что окружает ее теперь в старом доме… И кажется ей, что все это должно сгореть в огне очищения…
— Не оживет, аще не умрет!.. — шепчут ей и стены, и мрамор, и картины, и все атомы старого дряхлого дома…
И какие-то звуки дрожат в её душе и сердце. Чудные сладостные звуки, от которых так отрадно замирает сердце… и так легко, свободно во всем существе её…
О! Она чувствует, что эти звуки… призывные звуки… Что она поднимается по их дрожащим, протянутым струнам… Не звуки это, а какие-то токи… теченья, таинственные и влекущие…
В сердце светло… покойно. — Звуки поют чудную мелодию… Свет тихий, ласковый, окружает ее… Она плывет, она поднимается… выше, выше… выше…
Все сердце её полно радостью и трепетом.
— Господи! — думает она, достойна ли я?..
Но кругом её светлые чистые создания и кто-то ведет, несет ее на крыльях могучих…
— Ты делала добро!., говорить его голос, строгий и ласковый. — Ты стремилась к благу. Ты облеклась любовью. Ты просветилась! — Земное исчезло — эфирное одело тебя… Воля Великого исполнилась!!
Старый Дормидоныч, истопник старого княжего дома, проснулся ни свет, ни заря. Голова у него болит и кружится; всего его разломило. Дрожат, трясутся руки и ноги. Туман и мрак в голове, звон в ушах.
Вчера он был пьян; в первый и, может быть, в последний раз в его жизни он напился…
Да и как же было устоять ему, когда тяжелое горе сломило его?
Захворала его княжна. Двадцать пять лет был он истопником старого дома. Двадцать пять лет не видал и не слыхал он такой смуты, какая идет теперь в старом княжом доме.
Заболела княжна, тяжко заболела. Он сам видел ее в спальне: лежит она, бедная, как пласт, и тихо стонет.
Сказал ему старый дворовый, седой Архип, что в вине забвенье. И выпил Дормидоныч. Болит, кружится его голова.
Но по-прежнему несет он тяжелую вязанку дров в княжие покои. И топит старик массивные, нарядные печи и камины. Но не слушаются его старые, пьяные, дрожащие руки. Не слушаются его ни лучины, ни береста. Натолкает он много в печь, а ему кажется все мало, и подбавляет он еще и еще. Зажжет — и пойдет дым. Идет дым, валит. «Эка беда! — шепчет старик, — забыл, знать, отдушники закрыть и зачем топить!? Среди лета!»…
И смутно припоминает Дормидоныч, говорила ему старая Ненила: «Не забудь закрыть отдушники!»
И лезет, шарит в впотьмах: «Где тут отдушник-то, непутный!.. Прости Господи!..» — А открыл ли он трубы? Этого он и сам не помнит. «Да и зачем их открывать, — думает он, — кажинный день? Только княжия вьюшки ломаешь… Ну, подымит маленько, подымит и перестанет».
И не видит, сквозь дым, старый Дормидоныч, что вывалились горящие щепки и даже целые поленья, на паркет, что горит уже паркет и занимается мебель и портьеры.