Свет погас
Шрифт:
— Если завтра день выдастся хмурый и работать будет нельзя, я, наверно, приду в Парк. Прохаживаюсь от Мраморной арки вот сюда, а потом обратно: просто так, для прогулки. Конечно же, мы увидимся.
Она вошла в омнибус, и её поглотил туман.
— Уф… провалиться мне в преисподню! — воскликнул Дик и побрёл восвояси.
Торпенхау и Нильгау, придя к нему, увидели, что он сидит на ступеньке под дверью своей мастерской, снова и снова твердя эти слова с безысходной мрачностью.
— Ты и впрямь туда провалишься, когда я учиню над тобой расправу, — сказал Нильгау, возвысив свои мощные плечи позади Торпенхау и размахивая исписанным
— Привет, Нильгау. Вернулись в очередной раз? Ну-с, как поживает семейство Балканов с малыми детишками? Одна щека у вас, как всегда, не в том ракурсе.
— Плевать. Я уполномочен публично тебя разнести. Торпенхау сам за это дело не берётся из ложного сочувствия к тебе. Я уже успел внимательно осмотреть всю пачкотню в твоей мастерской. Это просто срам.
— Ого! Вот, значит, как? Но если вы полагаете, будто способны меня разнести, вас ждёт жестокое разочарование. Вы умеете только кропать дрянные статейки, а чтобы развернуться как следует на бумаге, вам надо не меньше места, чем грузовому пароходу Пиренейско-Восточной линии. Ладно уж, читайте, желтяк, но только поживей. Меня что-то в сон клонит.
— Угм!.. Угм!.. Угм!.. Перво-наперво о твоих картинах. Приговор гласит: «Работу, сделанную без убеждённости, талант, размениваемый на пошлятину, творческие силы, беспечно растраченные с единственной заведомой целью легко стяжать восторженное поклонение ослеплённой толпы…»
— Это про «Последний выстрел» во втором варианте. Ну-с, дальше.
— «…толпы, неизбежно ожидает только один удел — полнейшее забвение, а прежде того оскорбительная снисходительность и увековеченное презрение. И мистер Хелдар должен ещё доказать, что не такой удел ему уготован».
— Уа-уа-уа-уа! — лицемерно заверещал Дик. — Что за бездарная концовка, что за дешёвые журналистские штампы, хоть это и чистая правда. А все же… — Тут он вскочил и вырвал листок из рук Нильгау. — Вы матёрый, изрубленный, растленный, исполосованный шрамами гладиатор! Начнись где-нибудь война, и вас незамедлительно посылают туда, дабы вы утолили кровожадность слепого, бессердечного, скотоподобного английского читателя. Сражаться на арене — дело давно и безнадёжно устаревшее, да и арен таких уж нет и в помине, зато военные корреспонденты теперь насущно необходимы. Эх вы, разжиревший гладиатор, пролаза и проныра, вы не умней любого ревностного епископа, который мнит, будто он при деле, вы хуже балованной актрисульки, хуже всепожирающего циклопа и даже хуже… чем сам ненаглядный я! И вы ещё дерзаете читать мне назидательные проповеди об моей работе! Нильгау, мне просто лень возиться, а не то я нарисовал бы на вас четыре карикатуры для четырех газет сразу!
Нильгау даже рот разинул. Чего-чего, а этого он никак не ожидал.
— Да уж ладно, я просто-напросто изорву эту брехню — вот так! — Мелкие клочки исписанного листка, порхая, канули в тёмный лестничный пролёт. — Пшел вон отсюда, Нильгау, — сказал Дик. — Пшел восвояси, покуда цел, да ложись спать одиноко в холодную свою постельку, а от меня отвяжись, сделай милость.
— Но ведь ещё и семи вечера нету, — сказал Торпенхау с изумлением.
— А я вот утверждаю, что сейчас два ночи, и быть по сему, — сказал Дик и подошёл к двери. — Мне надо всерьёз поразмыслить, и ужинать я не намереваюсь.
Хлопнула дверь, и ключ повернулся в замке.
— Ну, что
— Да оставь ты его. Он просто рехнулся.
А в одиннадцать часов ночи дверь мастерской Дика чуть не была проломлена грубым ударом ноги.
— Нильгау все у тебя сидит? — прозвучал вопрос из-за запертой двери. — Ежели он ещё здесь, передай ему от моего имени, что он с лёгкостью мог бы свести всю свою гнусную статейку к краткому и весьма поучительному изречению, которое гласит: «Несть ни раба, ни вольноотпущенника». А ещё передай ему, Торп, что он дурак набитый и я заодно с ним.
— Ладно. Но ты все-таки дверь-то отопри да выдь к ужину. Куришь натощак, а это вредно для здоровья.
Ответом было молчание.
Глава V
«Со мною тысяча верных людей,
И воле моей покорны они, —
Сказал он. — Над Тайном моих крепостей
Девять стоят да над Тиллом три».
«Но что мне до этих людей, герой,
Что мне до высоких твоих крепостей? —
Сказала она. — Ты пойдёшь за мной
И будешь воле покорён моей».
Наутро, когда Торпенхау пришёл в мастерскую Дика, он застал там хозяина, погруженного в отдохновение и окутанного клубами табачного дыма.
— Ну, сумасброд, как самочувствие?
— Сам не знаю. Пытаюсь понять.
— Было бы куда лучше, если б ты занялся работой.
— Пожалуй. Но мне не к спеху. Я тут сделал открытие. Торп, в моем Мироздании слишком много места занимает собственное Я.
— Да ты шутишь! И кому же из своих наставников ты обязан этим откровением, мне или Нильгау?
— Оно осенило меня внезапно, без посторонней помощи. Много, слишком много места занимает это самое Я. Ну, а теперь за работу.
Он бегло просмотрел кое-какие едва начатые эскизы, побарабанил пальцами по чистому холсту, вымыл три кисти, науськал Дружка на манекен, порылся в куче старого оружия и всякого хлама, а потом вдруг ушёл из дому, заявив, что на сегодня сделал достаточно.
— Все это сущее безобразие, — сказал Торпенхау, — и к тому же Дик впервые не воспользовался солнечным утром. Вероятно, понял, что у него есть душа, или художественный темперамент, или ещё какое-то столь же бесценное сокровище. Вот что получается, когда оставляешь его на месяц без присмотра. Вероятно, он где-то шлялся вечерами. Надо выяснить.
Он вызвал звонком старого плешивого домоправителя, которого ничем нельзя было удивить или пронять.
— Скажите, Битон, случалось ли, что мистер Хелдар не обедал дома, когда я был в отъезде?
— За все время, сэр, он даже не вынимал фрака. Почитай, всякий день обедал дома, но иной раз, как театры показываются, приводил сюда самых что ни на есть отчаянных молодчиков. Уж таких отчаянных, просто слов нету. Оно конечно, вы, верхние жильцы, завсегда себе много чего позволяете, только, скажу по совести, сэр, швырять с площадки трость так, что она пролетает пять этажей, и маршировать за нею по четыре в ряд, а опосля возвращаться и распевать во всю глотку «Тащи нам виски, славный Вилли», когда уже полтретьего ночи — да ещё не один или два, а десятки раз, — это значит не иметь жалости к другим жильцам. И я вот что завсегда говорю: «Не делай другим того, чего сам себе не желаешь». Такое уж у меня правило.