Свет погас
Шрифт:
— Что же мне спеть? — спросил он, поворачиваясь на вертящемся табурете.
— «Моль Роу пред утренней зарёй», — предложил Торпенхау наугад.
— Нет, — резко возразил Дик, и Нильгау взглянул на него с удивлением.
Эта старая матросская песня, одна из немногих, которую он целиком помнил наизусть, не отличалась особым благозвучием, но прежде Дик много раз выслушивал её, даже не моргнув глазом. Без дальнейших разговоров Нильгау затянул тот знаменитый напев, что сливает воедино и глубоко трогает сердца морских бродяг:
— Простите-прощайте, испанские девы,Простите-прощайте,Дик взволнованно заёрзал на диване, представив себе, как «Барралонг» с плеском рассекает зеленые морские воды, держа курс туда, где сияет Южный Крест. И вот припев:
Будем петь и гулять мы, как принято это у истых матросов английских,Будем петь и гулять на солёных морях, и далёких, и близких,Подле старой Англии бросим в проливе мы лот,От Уэссана до Силли сорок пять лиг не в счёт.— Тридцать пять, тридцать пять, — возмущённо поправил Дик. — Нельзя так легкомысленно искажать это священное писание. Валяйте дальше, Нильгау.
— Первый остров на нашем пути.Землёй Мертвеца называется, —продолжали они хором и допели конец громовыми голосами.
— Песня была бы куда лучше, если б курс лежал в иные края — скажем, к Уэссанскому маяку, — проговорил Нильгау.
— Который неистово крутится, как взбеленившийся ветряк, — заметил Торпенхау. — Спойте нам ещё что-нибудь, Нильгау. Сегодня вы в ударе и ревёте не хуже пароходного гудка среди тумана.
— Спойте «Лоцмана на Ганге»: вы пели это вечером на биваке перед Эль-Магрибом. К слову сказать, любопытно, многие ли из тех, которые вам подпевали, живы до сих пор?
Торпенхау задумался, припоминая.
— Разрази меня гром! По-моему, только мы с тобой. Рэйнор, Викери и Динс — все в могиле. Винсент заразился в Каире оспой, приехал сюда больной и умер. Да, уцелели только ты, я да Нильгау.
— Гм! А теперь здешние художники, которые всю жизнь проработали в теплицах, удобных мастерских, под охраной полисменов, торчащих на каждом углу, ещё осмеливаются утверждать, что я запрашиваю за свои картины слишком дорого.
— Дитя моё, тебе платят за работу, это не страхование жизни, — сказал Нильгау.
— Я рисковал жизнью ради работы. Хватит нравоучений. Пойте-ка лучше «Лоцмана». Кстати, где вы эту песню сложили?
— У надгробья, — ответил Нильгау. — У надгробья в одной дальней стране. И сочинил к ней аккомпанемент, который изобилует неподражаемыми басовыми созвучиями.
— Ох уж эта гордыня! Ну, запевайте.
И Нильгау запел:
— Я отдал швартовы, братва, и плыву по бурным волнам,Выйти приказано в море мне, стоять на якоре вам.Ни разу июньским утром я не прощался с землёйС лёгким сердцем таким и совестью чистой такой.Джо, мой мальчик, плечом к плечу мы вклинимся в их заслон,Не рубить, а колоть мы будем, братва, из ножен кортики вон.Чарнок кричит: «Ряды вздвой, прорвёмся и дело покончимТеперь все трое дружно распевали хором, и густой бас, перекрывая остальных, звучал в ушах Дика, как рёв ветра в открытом море:
— Орудийный залп на рассвете, с аркебузами — живо! — вперёд!Адмирала голландского сердце до дна измерил мой лот.Лотом Ганг измерьте, отлив уж близок, ей-ей,Отдам я концы вместе с Чарноком за смуглой невестой своей.Поклон мой Кейти в Фэрлайте — Холвелл, спасибо вам;Живо! Наш курс на небо по синим зыбучим пескам.— И отчего это такой вздор тревожит душу? — сказал Дик, пересаживая Дружка с коленей к себе на грудь.
— Смотря какую душу, — отозвался Торпенхау.
— Душу человека, который ездил взглянуть на море, — сказал Нильгау.
— Я не знал, что оно взволнует меня столь глубоко.
— Это говорят все мужчины перед прощанием с женщиной. Но легче расстаться с тремя женщинами, чем со смыслом своей жизни и со своей стихией.
— Да ведь женщина может стать… — едва не проговорился Дик.
— Смыслом жизни, — заметил Торпенхау. — Нет, ей это не дано. — По лицу его скользнула мрачная тень. — Она только твердит о своём сочувствии, о желании помочь в работе и обо всем том, с чем мужчина легко может совладать сам. А потом присылает по пять записок на дню, справляясь, почему это ты, негодник этакий, не торчишь подле неё, не теряешь драгоценное время.
— Оставь свои обобщения, — сказал Нильгау. — Прежде чем дойдёт до пяти записок в день, надо через многое пройти и вести себя соответствующим образом. А ты, сынок, лучше этого и не пробуй.
— Не надо было мне ездить к морю, — сказал Дик, стараясь переменить разговор. — А вам не надо было петь.
— Море никому не посылает по пяти записок на дню, — возразил Нильгау.
— Нет, но теперь надо мной тяготеет роковая судьба. Это живучая старая ведьма, и я жалею, что некогда связался с ней. Почему мне не было суждено родиться, вырасти и умереть в какой-нибудь лачуге?
— Слышите, как он предаёт поруганию свою первую любовь! Почему, черт возьми, ты не хочешь внять её зову? — сказал Торпенхау.
Прежде чем Дик успел ответить, Нильгау громовым голосом, от которого задребезжали стекла, затянул «Морских волков», а эта песня, как известно всем, начинается словами: «Море, злая старуха», — и после двух весьма выразительных куплетов следует припев, тягучий, как визг лебёдки, когда судно со скрипом тянут через перекат, а рядом, выбиваясь из сил, бредут по гальке матросы.
— «Родные матери наши!Море роднее вас;Оно нам ласкает глаз!» —Воскликнули волки морские, —