Свет в августе. Особняк
Шрифт:
— Чуть не пришили, — сказал он стражнику. — Но, выходит, наша взяла.
Взяла, да не совсем. Он опять попал в больницу и только потом узнал, как на следующую же ночь двое — Стилвелл, шулер, который зарезал проститутку в Виксбурге (нож принадлежал ему), и второй, — они оба и настаивали, чтобы его, Минка, не посвящали в заговор, а просто заранее прикончили, — все равно пытались бежать, хотя убежал только Стилвелл, а второму выстрелом часового снесло полчерепа.
И опять он очутился в кабинете начальника. На этот раз перевязок
— Ведь нож был у Стилвелла, верно? — сказал начальник.
Он сам не мог бы объяснить, почему он это скрыл.
— Не знаю, у кого был нож, — сказал он. — Очень уж все быстро кончилось.
— Стилвелл, кажется, тоже так считает, — сказал начальник. Он взял со стола разрезанный конверт и вынул сложенный вдвое листок дешевой линованной бумаги. — Получил сегодня утром. Впрочем, ведь вы не умеете читать по-писаному, правда?
— Нет, — сказал он.
Начальник развернул листок.
— Отправлено вчера, из Тексарканы. Тут написано: «Он еще ответит за Джейка Баррона (так звали второго заключенного, убитого часовым), с него еще когда-нибудь спросится, так что вы его постерегите. И времени терять не стоит, кое-кто из наших еще за решеткой». — Начальник сунул письмо в конверт, положил в ящик и запер на ключ. — Вот видите. Тут вам ходить на свободе опасно, тут любой из них может вас прикончить. Вам осталось сидеть всего пять лет, и хотя вы не всех помогли задержать, но, вероятно, по моей просьбе губернатор дал бы вам амнистию хоть завтра. Но я не могу этого сделать, потому что Стилвелл вас все равно убьет.
— Значит, если б капитан Джеббо (надзиратель, который стрелял), если б он убил Стилвелла, я бы завтра мог уйти домой? — спросил он. — А вы не могли бы узнать по письму, где он сейчас есть, и послать туда капитана Джеббо?
— Вы хотите, чтобы тот самый человек, который не дал Стилвеллу убить вас, теперь убил Стилвелла?
— Ну, другого кого пошлите. Несправедливо выходит: он ушел, а мне тут еще пять лет сидеть. — И вдруг добавил: — Ну да уж ладно. В конце концов, может, и среди нас тут затесался один победитель.
— Победитель? — переспросил начальник. — Как вы сказали?
Но он ничего не ответил. И впервые за все время он стал считать дни и месяцы. Никогда раньше он этого не делал, ни в те первые двадцать лет, что ему дали тогда, в Джефферсоне, ни в те двадцать, что ему добавили после того, как он послушался Монтгомери Уорда и надел этот старушечий балахон и шляпу. Ведь никто, кроме него, виноват не был, и когда при этом невольно вспоминал о Флеме, он словно нехотя гордился им, изумляясь, что они с ним одной крови. Он думал, а то и говорил вслух, без всякой зависти: «Да, уж этот Флем Сноупс, его не одолеешь. Во всем штате Миссисипи, даже во всех Соединенных Штатах Америки, вместе взятых, не найти
Но тогда было дело другое. Он сам пытался бежать, хотя и неудачно, и безропотно принял добавочные двадцать лет заключения, пятнадцать из них он отсидел, не только не делая попыток к побегу, но даже рисковал жизнью, чтобы сорвать планы десятка других заключенных: в награду за это его могли бы освободить на другой же день, если бы один из надзирателей, меткий стрелок с винтовкой в руках, все-таки не прозевал одного из этих десяти заговорщиков. Выходило, что пять последних лет он должен сидеть не из-за себя. Он был готов добросовестно отсидеть свои сорок лет, и не его вина, что они превратились в тридцать пять и что остальные пять он сидел по милости злобной, даже ехидной благодетельницы-судьбы.
С этого рождества (впервые) кто-то стал отмечать за него медленно проходивший срок заключения. Пришла поздравительная открытка с мексиканским штемпелем, адресованная начальнику, для передачи ему. Начальник прочел открытку вслух, оба знали, от кого она: «Четыре года осталось. Не так много, как тебе кажется». На Валентинов день открытка была самодельная: на грубой, линованной бумаге красным карандашом, какие употребляют плотники и дровосеки, было грубо нарисовано сердце и стреляющий в него револьвер.
— Видите? — сказал начальник. — Даже если б ваши пять лет уже кончились…
— Мне не пять осталось, — сказал он. — Четыре года, шесть месяцев и девятнадцать дней. Так вы считаете, что и тогда меня нельзя выпустить?
— Чтоб вас прикончили прежде, чем доберетесь домой, да?
— Пошлите людей, пусть его поймают.
— Куда послать? — сказал начальник. — А если бы вы сами оказались на воле и не хотели возвращаться и знали бы, что я хочу вас вернуть, где бы я вас ловил, куда бы посылал людей?
— Да, — сказал он. — Значит, нет никаких человеческих возможностей, ничего не сделаешь.
— Нет, есть, — сказал начальник. — Надо выждать, ведь он непременно что-нибудь натворит, и полиция схватит его — не тут, так в другом месте.
— Выждать, — повторил он. — А вдруг человеку времени нет выжидать?
— Да ведь у вас есть еще четыре года, шесть месяцев и девятнадцать дней, так что можно не беспокоиться.
— Да, — сказал он, — у него еще есть время чего-нибудь натворить.
И снова рождество, снова открытка с мексиканским штемпелем: «Три года осталось. Далеко не так много, как тебе кажется».
Он стоял перед начальником, чуть опустив голову, тщедушный, маленький, неистребимый, в полосатой арестантской одежде, со спокойным лицом.
— Опять из Мексики, как видно, — сказал он. — Может быть, Он там его убьет.
— Что? — переспросил начальник. — Что вы сказали?
Он не ответил. Он стоял спокойный, сосредоточенный, невозмутимый. Потом заговорил: