Свет в августе. Особняк
Шрифт:
И он говорит:
— Они не то что Елена. Нет в них того света, той лучезарности, того постоянства. А все потому, что они не умели молчать. И все они медленно тонут во мраке и гуле голосов, рассказывающих об их трагедиях, их страстях. Иное дело — Елена. Знаете ли вы, что не сохранилось ни единого ее слова, даже упоминания о том, что она говорила, кроме слова «да», которое она, возможно, сказала Парису?
Словом, вот как обстояло дело. Девочке исполнилось тринадцать, и четырнадцать, и пятнадцать лет, она старалась хорошо кончить школу, аккуратно посещала занятия, упорно учила уроки, чтобы перейти в следующий класс, и, наверно, почти не обращала на него внимания, а может быть, даже и не узнала бы при встрече, если бы вдруг не заметила, что, неизвестно почему, он пытается как-то вовлечь ее в свою жизнь или хоть немного войти в ее жизнь, считайте как хотите. А ведь он был холостяк, вдвое старше ее, и у всех на виду, потому что был прокурором округа, уж не говоря о том, что Джефферсон — город маленький, и стоит вам пойти постричься, как об этом к ужину будут знать все ваши избиратели. Так что они только и могли после школы посидеть вдвоем с четверть часа за
Два раза в неделю он с ней встречался будто бы совершенно случайно, но в общем было ясно, какая это случайность: Юрист стоял у окна своего кабинета напротив школы, пока не начинали расходиться первые школьники, приготовишки и первоклассники, а потом, благодаря тому же случайному совпадению, он выходил и случайно оказывался на улице именно тогда, когда можно было окликнуть ее — сначала среди семиклассниц, потом — восьмиклассниц, потом — девятиклассниц, а она сначала немножко удивлялась и недоумевала — не пугалась, нет, а только удивлялась, что ему от нее нужно. Но это было недолго, потом прошло, и вскоре Юрист даже стал отпивать немножко кока-колы из стакана, пока лед не растаял и еще не противно было пить. А как-то я ему сказал: «Завидую я вам», — и он посмотрел на меня, а я говорю: «Счастливый вы!» — а он говорит: «В чем же это?» — а я отвечаю: «Да вы двадцать четыре часа в сутки заняты по горло. Это не всем удается. Почти что никому. А вот вам удалось. И делаете вы не только то, что должны делать, но и то, что вам хочется делать больше всего на свете. Мало того, тут у вас возникает столько занятных технических осложнений, будто вы их сами придумали, а не просто они на вас навалились. Ради ее доброго имени вы должны все делать в открытую, на глазах у тех самых людей, которые готовы погубить ее доброе имя навеки, если б только им представился случай, а вот если бы вы встречались тайно, они даже не подозревали бы, что вы друг с другом знакомы. Да, дела у вас немало, верно?»
Вы понимаете, ведь теперь-то он наконец избавился от наваждения, освободился от этого падшего ангела. Юла сама выдала ему это притирание, эту лечебную мазь для искусанного пальца: как говорил поэт, каждому мужчине хоть раз в жизни приходится в отчаянии грызть себе пальцы, а теперь эта девочка, тринадцати, потом четырнадцати, потом пятнадцати лет, сидела напротив него в кондитерской Кристиана раза два в неделю, за исключением тех случайных двух-трех недель, когда миссис Флем Сноупс с дочерью уезжали на отдых туда, где в то же время случайно отдыхал и Манфред де Спейн, — теперь он уже был не мэр де Спейн, а банкир де Спейн, так как полковник Сарторис освободил место президента банка, основанного им, отцом де Спейна и Биллом Уорнером, потому что внук полковника однажды утром по дороге в город опрокинул его автомобиль в канаву, и президентом банка стал Манфред де Спейн, причем он перешел из кабинета мэра города в кабинет президента банка в тот самый момент, когда, по случайности или по совпадению, Флем Сноупс сменил место смотрителя электростанции на место вице-президента банка и одновременно сменил и ту суконную кепку, в которой он приехал в Джефферсон (сменил, но не выбросил: говорили, что он ее загнал какому-то негру за десять центов. Может, это и недорого, кто ж его знает, вдруг его финансовый гений вместе с потом пропитал эту кепку), сменил на широкополую черную фетровую шляпу, какие носят плантаторы, более подходящую для его нового положения и звания.
О да, Юрист теперь совсем избавился от наваждения, изредка он даже сидел один у окна кондитерской Кристиана за стаканом кока-колы, где таял лед, и дожидался, пока они обе приедут домой, чтобы быть на месте, когда окончатся все эти случайные летние совпадения, и снова начнутся занятия в школе, и целый год, дважды в неделю, можно будет сидеть тут — если только эта девочка в шестнадцать — семнадцать лет не встретит своего Хоука Маккэррона или Манфреда де Спейна и Юристу не придется сказать, как тому герою из книжки: То, что вы видите, не слезы, вам только так кажется
Шестнадцать лет, семнадцать лет, скоро будет восемнадцать, а Юрист все еще кормит ее с ложечки сливочным мороженым и банановыми пломбирами, и уже все джефферсонцы решили, что знают, к чему клонит Юрист, признается он в этом или не признается. И, конечно, Юла уже лет пять-шесть знала, чего ему надо. Все равно как бывает с собакой: бегает такой пес, ничего в нем особенного нет, но пес хороший, умный, что называется, всем псам пес, и определенного хозяина у него нет, но он больше всего любит околачиваться возле тебя, и даже через пять-шесть лет ты иногда подумываешь, что другого такого пса не найти и что, хотя и пять-шесть лет назад и еще через пять-шесть лет тебе лично этот пес вовсе и не был и не будет нужен, все-таки жалко его просто выгнать, нельзя, чтобы все, что в нем есть хорошего, даже если это только верность и преданность, так, зазря досталось кому-нибудь другому. Или, скажем, есть у тебя дочка, подросток, и чем старше она становится, тем больше она мешает тебе и всяким твоим личным делам; и тут-то может пригодиться не только эта верность, эта преданность, пригодиться может и сам пес, недаром же он показал, что способен оставаться верным и преданным, даже когда потерял всякую надежду поживиться хоть какой ни на есть косточкой.
Так думали все джефферсонцы. Все, кроме меня. Быть может, даже если она прогнала Маккэррона, зная, что беременна от него, то и такое чудо природы женского пола, как она, все-таки прежде всего — женщина, хочет она того или не хочет. А я уверен, что в этом женщины почти не отличаются от мужчин: если для мужчины
А так как и Линда родилась женщиной, то, наверно, к тринадцати — четырнадцати годам, а может, и раньше, когда прошло первое удивление, — а это было примерно после второй-третьей порции мороженого, — она тоже решила, что знает, к чему он клонит. И, конечно, тоже ошиблась. Не такой он был человек, Юрист. Просто воспитать ее, а потом на ней жениться — это ему было не нужно. Для этого — то есть для простой, естественной, нормальной жизни, состоящей из постоянных супружеских стычек вплоть до развода, — она была ему не нужна, с этим справилась бы любая девица, которую он мог выбрать из толпы школьниц или других посетительниц кондитерской Кристиана. Из-за этого не стоило тратить столько сил. Ему необходимо было стать для нее единственным мужчиной, который не только считал, что у нее есть душа и что эту душу еще можно спасти от того, что он окрестил «сноупсизмом», — от этой упорной и злой силы, грозившей ей хотя бы потому, что она в течение двенадцати — тринадцати лет считала себя кровно с ней связанной, тогда как никакого кровного родства и в помине не было, — но он еще считал, что только он один может спасти, уберечь то, что в ней таится, — ну что-то вроде того переливчатого радужного шара, какие тюлени в цирке удерживают на кончике носа; он хоть и бьющийся, но все-таки не бьется, он качается на волосок от всей гадости и грязи Сноупсов и не падает, если тюлениха сама не споткнется, не упадет или не засмотрится на что-то.
Так что добивался он только одного: услать ее куда-нибудь из Джефферсона, а лучше и безопаснее было бы даже и вовсе из штата Миссисипи, сначала месяцев на десять в какой-нибудь колледж, а там, может, кто найдется и на ней женится, и она уедет навсегда — вот какой он был чистокровный, незапятнанный оптимист из оптимистов, а ведь все знали, что Флем Сноупс стал вице-президентом де-спейновского банка по той же самой причине, по какой он сначала был назначен смотрителем электростанции: с одной стороны — те, кто хотел улыбаться Юле Уорнер, должны были хотя бы привыкнуть к имени Флема Сноупса, а с другой стороны — де Спейн был вынужден потянуть за собой Флема Сноупса, чтобы заполучить голос старика Билла Уорнера и стать президентом банка. И была одна причина, почему Билл Уорнер не воспользовался этим случаем и не отомстил Флему за то, что тот его обжулил на усадьбе Старого Француза, которую Билл ни в грош не ставил, пока Флем не сплавил эту землю мне, Одэму Букрайту и Генри Армстиду, — с меня взял половину ресторана, которым мы владели вместе с Гровером Уинбушем, с Одэма Букрайта — наличные деньги, а с Генри — закладную на ферму в двести долларов, не считая тех пяти-шести долларов, что жена Генри спрятала от него, зарыв их около отхожего места; не отомстил он Флему по той же причине, по какой Юла не бросала Флема и не выходила замуж за Манфреда де Спейна: пока она считалась женой Флема, она сохраняла видимость семьи и тем самым давала имя своей девочке, иначе та была бы лишена всего. Ну а когда эта девочка сама выйдет замуж или, по крайней мере, устроится где-нибудь подальше от Джефферсона, ей больше не понадобится ни имя Флема, ни его дом, и, следовательно, Флем ничем Юлу удержать не сможет, Флема выставят за дверь, и придется ему только в щелку подглядывать, — все это он, Флем, отлично понимал.
Однако Юрист ничего этого не знал. Он до последней минуты верил, что Флем позволит ему устроить Линду подальше от Джефферсона, там, где она сможет выйти замуж за какого-нибудь случайно подвернувшегося юнца, хотя тогда Юла бросит Флема — и Флему будет крышка. Он — я говорю про Юриста — давал Линде с четырнадцати лет читать всякие книжки, а потом ее вроде как бы экзаменовал, пока таял лед в стакане кока-колы. А потом ей исполнилось семнадцать, будущей весной она должна была окончить школу, и он уже выписывал проспекты самых что ни на есть лучших женских институтов, где-нибудь поближе к Гарвардскому университету.
И тут начинаются события, о которых никто, кроме самого Юриста, не знал, а он об этом никогда не рассказывал. Так что приходится, как он сам любил выражаться, делать выводы из явных улик: дело было не только в том, что купленные для нее умные книжки и проспекты всяких учебных заведений начали покрываться пылью в его служебном кабинете, а в том, что встречи за порцией мороженого тоже отошли в прошлое. Потому что она вдруг стала ходить в школу и возвращаться из школы боковыми переулками, и только через неделю Юрист наконец понял, что она его избегает. А ведь уже через два месяца она кончала школу, и нельзя было терять ни минуты. И вот в то утро Юрист сам пошел переговорить с ее мамой и, конечно, никому ничего не рассказал, так что нам приходится самим делать выводы даже без всяких улик. Но недаром я вырос во Французовой Балке, в той же самой среде, в том самом окружении, откуда Флем Сноупс сам себя вытащил, так сказать, за уши, без посторонней помощи, если не считать помощи Хоука Маккэррона. Так что мне только и оставалось вообразить себя на месте Флема Сноупса, вообразить, что я держу в руках старика Уорнера только благодаря его дочке и что ежели я выпущу из рук внучку старика Уорнера, — а я и то еле-еле держу ее, — так и дочка от меня уйдет. А тут вдруг какой-то непрошеный, совершенно посторонний человек, будь он проклят, придумал целый план, чтобы отправить эту внучку туда, откуда мне, если только у нее хватит соображения, ее никак не достать. А так как дочка Уорнера мирилась со мной целых восемнадцать лет исключительно ради этой самой внучки, то ответ тут был простой — надо было только сказать жене: «Если вы разрешите своей дочери уехать учиться, я так раздую все эти ваши шашни с Манфредом де Спейном, что у вашей дочки не то что семьи и дома не останется, откуда ей можно уехать учиться, а и на каникулы приезжать будет некуда».