Светлячок на ладошке
Шрифт:
А тут за стеною на лестнице торопливо запостукивает и бабкина Катеринина клюшка. Сама бабка еще в сенях, еще нашаривает дверную скобу, а уже заводит ласковым-преласковым голосом:
— Слете-елись, голуби мои, слете-елись… Олюшка-умница лампу вздула… А я уж хожу, хожу по деревне, все думаю: «Где вы? Неужто под гору в Митькинище убежали да и заплутали там?» ан нет, смотрю — и в моем дому огонек загорелся; значит, сбежались милушки мои ко мне в избу; значит, все тут…
Большая, широколицая, в просторной темной кофте, в темном платке, она переваливает через порог и совсем не по-хозяйски, а словно захожая гостья, грузно усаживается на конец лавки у самой двери. И, отдышиваясь, навалясь на клюшку, приятственно моргая маленькими, всегда словно только что умытыми
— И Леня пришел, и Шура пришел, и Боря с Лидой… А чего это маленькой Кланюшки не видать? Где она?
Самая маленькая наша компаньонша Кланюшка вылезает на четвереньках из-под стола, она там добывала оброненную вилку, и бабка Катерина успокаивается:
— Все собрались! А скоро к нам еще и Матвейка Настасьин будет прибегать. Он уж теперь не ползунок. Он дома уж вдоль скамейки вовсю топочет, сама нынче видела.
— Видела, видела… — перебивает по-взрослому бабку Катерину Оля. — Садись, картошку ешь, а то ребята остатки домолачивают.
И бабка медленно встает, пересаживается на подсунутый Олей табурет, раза два безо всякого аппетита тычет вилкой в сковороду.
Потом вдруг спохватывается, как важную весть сообщает нам:
— А ведь не зря я сегодня про Митькинище-то вспомнила, не зря. Туда и впрямь, на ночь глядя, лучше бы не ходить. Я вот на что непугливая, а и со мной однова в девушках произошел такой случай — не забыть до смерти.
Наши вилки повисают в воздухе. Мы во все глаза смотрим на бабку: час для ее «ляпанья» наступил! Нам лишь остается подкинуть вопрос, что, мол, за случай такой, а дальше бабка говорит, как печатает, сама:
— Ну, если охота, слушайте… Слушайте, не перебивайте, коли что совру, мимо ушей пропускайте. Жили мы в прежнее время с тятенькой да с матушкой в этой же самой избе, и держали полный двор овечек. Хоро-о-ших держали, романовских. И вот как-то по весне, но тоже к ночи к самой, пришло стадо с выгона, и я наших овечек загнала в хлев. Да только загнала, а тятенька глянь туда и говорит: «Одного ягненочка нету!» «Как, — говорю, — нету? Были все…» А тятенька у нас — кипяток. А тятенька сразу и себя уж не слышит, и меня, девушку, слушать не желает. Кричит: «Это Федька-пастух ягненка в лесу проспал, вот я ему!» И со двора — на улицу, по улице — вдоль деревни. Матушка наша, конечно, за ним. Знала матушка: не останови, не догони тятеньку, он со своим характером и еще хуже все повернет… Ну, а я что? А я стою, туда-сюда смотрю, все не верю. Был ведь ягненочек-то, был! И вот тут вот чую, милушки мои, сбякал кто-то за двором за нашим. «Бе-е…» — так слабенько донеслось, и я — туда. А у нас там и теперь еще тропка сохранилась. Вниз тропка, в Митькинище, к бочагам за елки, в самое болото, — и я, значит, по ней. «Вот, — думаю, — Федька-пастух и верно не виноват, а ягненочек-дурачок сам мимо двора прошибся. Как бы не заплутал, как бы не утонул, надо бежать, выручать…» Ну, бежать, конечно, не бегу, робею. Одна ведь, да и темно, поздно. А по тропке все ж этак тихо спускаюсь. Попойду, милушки мои, попойду, встану, послушаю, а голосок ягнячий опять мне слыхать. «Бе-е, — кричит снова, — бе-е», — будто торопит. А тропка все круче да неприметнее. А елки внизу все выше, да все чернущие. И под ними сырой туман шевелится. Ветру нет, а он шевелится, так и дышит. И вот уж знобко мне, и совсем страшно, а все ж иду. Оглянусь на гору, на нашу крышу, — она при месяце-то маленько виднеется, — и подожмусь вся снова, и снова шагаю. Сама себе шепчу: «Не пропадать же барашку…» Но пропала-то, милушки мои, я сама бы; да, ладно, прежде чем за елки сунуться, взяла да вот этак тишком за них и поглядела. А там и туман исчез, и тропки уж нет. Передо мной бочаг страшенный. Черная вода в нем вдруг белым столбом как вздымется да опять вниз как бухнется, только гул по всему Митькинищу так и раскатился! Сама не знаю: шла ли потом, летела — в один миг у крыльца своего, у дома очутилась…
Бабка Катерина в самом деле переводит дух. В лампе над нами пыхает с треском нагоревший фитиль, и мы все вздрагиваем.
Мы даже
— Эх, бабка, — говорит она, — сама прибежала, а ягненочка оставила.
Бабка Катерина даже руками всплескивает:
— Так не было его там! Не было и не было, он дома оказался.
— Как так? — сразу оживаем мы все, а бабка торопится досказать:
— Стою я у крыльца, трясусь, а к избе, смотрю, пастух Федька бежит. С ним матушка с тятенькой бегут тоже. Только не они Федьку к нам ведут, а он их сам чуть ли не за руки тащит. «Ишь, — горлопанит, — чего удумали! Я ихнего ягненка в лесу проспал… Да не может этого быть! Он у вас, у разинь, где-то здеся!» И шасть, милушки мои, туда, шасть сюда, и лезет к нам под крыльцо. А там у нас худая кадушка на боку лежала — он из этой кадушки ягненка-то и вытаскивает. «Вот, — говорит, — где он у хороших хозяев устроился ночевать, вот где! Я с вас за этот шум, за мои нервы осенью при расчете лишний пуд картошки возьму!» Тятенька, конечно, сконфузился, теперь на меня медведем пошел. А я от него в сторонку, в сторонку, сама кричу Федьке: «Все равно, Федя, что-то тут не так! Это сейчас барашек оказался под крыльцом, а совсем недавно он в Митькинище бебекал. Я спускалась туда. Я там чуть со страху не померла. Там еще и вода в бочаге дыбом встает, бухает!» А Федька послушал меня, да и тоже обсмеял: «Бухают, Катеринушка-недотепушка, караси-полупудовики, а кричит „бе-е“ — это птах такой. Тоже барашком называется, или, по-охотницки, — бекас. Видно, парочку себе ищет; видно, гнездо собирается заводить… Да только вряд ли заводить возле нашей деревни станет, больно у нас тут народ суматошный. С ума рядом с нами спятишь!» И повернулся Федька, на тятеньку на моего взглянул еще разок да и ушагал со двора. Вот так-то! Вот какая история вышла у нас в прежние-то годы с этим Митькинищем…
И бабка Катерина улыбается теперь сама, и Оля вовсю смеется, и мы смеемся.
Я спрашиваю:
— Отчего ж нам туда не ходить, если там ничего такого и нету?
— Там нету, а дома будет! — отвечает, посмеиваясь, бабка. — Как мне самой потом от тятеньки все равно было…
Подобных историй бабка Катерина помнила бессчетно, да бот то, что я хочу рассказать дальше сам, началось именно с этой. С истории про Федьку, барашка и Митькинище.
Насмеялись мы тогда, наговорились досыта и стали собираться домой. Оля тоже с нами наладилась.
— Провожу, — говорит, — маленькую Кланюшку, да и дверь потом запру.
И мы опять все высыпали на улицу. А там уж совсем настоящая ночь. В небе над крышами ни единой звездочки не горит, огни в окошках тоже почти везде погасли, и очень пахнет травой, теплой сыростью, — вот-вот, кажется, закрапает дождик.
И мы бы сразу тут и разбежались по своим дворам, но Шурик возьми да и спроси всех нас:
— А что, если бы теперь настоящий барашек под горой забякал… Пошел бы кто искать?
— Я бы пошел! — сразу откликнулся я.
Откликнулся просто так, из одного лишь хорошего настроения, на моем месте и любой бы то же самое ответил, но Шурик вдруг хмыкнул и насмешливо сказал:
— Хвастаешь!
Да еще и добавил:
— За барашком ходить — это тебе не под чей-то мячик подставляться.
И случись у нас такое с Шуриком один на один, без свидетелей, я бы ему тоже отчеканил: «Ты сам, когда играешь, всегда под Олин мячик подставляешься!» Сказал бы да и помчался домой, но теперь здесь была сама Оля, и я брякнул вновь:
— Если захочу, под гору в Митькинище сбегаю хоть сейчас!
— Ну и беги! Сам небось спрячешься, отсидишься рядышком с деревней, а потом скажешь — был… — не утерпел, опять подначил меня Шурик, и тут надо мной засмеялись все.
Одна Оля не стала смеяться. Она-то сразу поняла, что меня, как при игре в лапту, начинают «заваживать», да я и сам начинаю заводиться, и меня давным-давно пора выручать.
Оля сказала совсем спокойно:
— Хватит вам. Все и так знают, что Лёнька смелый.