Свидание в Брюгге
Шрифт:
Жюльетта выбрала несколько изысканных носовых платков, а для Домино — куклу, всю в кружевных оборках.
Лебеди собрались все под мостом и замерли, словно ожидая чего-то; несколько диких гусей спустились на воду, а их подруги нетерпеливо звали их обратно в небо.
— Смотри-ка, — сказал Санлек. — У лебедей на клювах вытравлен номер.
Каково! И на лебедях не забыли поставить клеймо!
Робер рассмеялся.
— Пьер Ихак уверяет, что у некоторых африканских племен, еще питающихся человечиной, белые вызывают отвращение, потому что они все учтены: стоит стащить одного, как его отсутствие сразу же становится замеченным.
— Действительно, гадость какая-то! — подхватила Жюльетта. К ней снова вернулось чувство юмора.
— Прелести цивилизации.
Жюльетта улыбнулась. И, когда продавец кружев отсчитывал ей сдачу, — несколькими минутами раньше, — она тоже улыбалась.
Он говорил: «Пять раз по десять, шесть раз по десять, восемь раз по десять, девять раз по десять. Пожалуйте, мадам».
Нет, решительно, в их взаимоотношениях с Робером наступила пора оттаиванья.
А вот и улица Сент-Катлижнестрат, уже более широкая и просторная. Из домов выходили хозяйки, опрятно одетые, приглаженные. Кругом уже все было вымыто, выстирано, выбито, вычищено — утренняя уборка заканчивалась. Чаще стали попадаться витрины, очень красивые витрины. Магазин похоронных принадлежностей предлагал вниманию прохожих великолепные гробы, — отполированные, лакированные, сверкающие, два из них стояли открытыми, чтобы клиент смог оценить качество отделки, — гробы на любой вкус: черные, белые. Отделы гробов имелись и в магазинах мебели. Оливье еще раньше рассказывал об одном из таких магазинов, он располагался между «Электротоварами» и «Кондитерской». В Париже ничего подобного не увидишь, подумал Робер. А впрочем, чем лучше черные и белые, лавчонки Борньоля с фотографиями погребальных команд. Просто в Бельгии смерть продавали удобно обставленной, начищенной до блеска, практичной в употреблении, — не такой шумной и социально значимой, но более уютной. Вот и вся разница.
Они облокотились на перила моста и смотрели, как под ними у бело-красной пристани качаются на воде моторки, родные сестры веницианских vaporetti. В камышах на тине устроились плоскодонки, и вода вокруг них была в радужных пятнах от мазута и чуточку клейкая.
— Моторки не оправдывают себя, — сказал Санлек, — в некурортный сезон они не пользуются спросом, а жаль.
Торчавшая неподалеку землечерпалка простерла к небу свою уродливую руку с ковшом. Мало-помалу улицы становились оживленнее, хотя общий фон оставался приглушенным. Чаще попадались священники в круглых черных шляпах с широкими полями и с тесемочками, которые завязывались под подбородком. И этот-то город называют мертвым? Глупее не придумаешь!
На башне часы пробили одиннадцать.
Музей Мемлинга. Тяжелые сводчатые двери. Рядом — больница, где лежал Ван Вельде; в окна музея видно, как снуют санитары. Вид у госпиталя суровый, неприветливый, еще более неприветливый, чем в Марьякерке; трехэтажные здания, остроконечные крыши с коньком; на крышах прямоугольные зазубренные трубы, лестницы, массивные, способные выдержать самого могучего великана.
Музей Ганса Мемлинга так мал, что меньше его и не сыщешь во всем мире. Музей помещался в бывшем зале капитула, собственно, представляла его роспись алтаря. Произведение было поразительно свежо, неповторимо. Санлек млел от удовольствия, любуясь волшебным творением. Лакированная поверхность рисунков, и больших, и малых, спокойно выдержала натиск пяти веков. Должно быть, разгадку этого следовало искать в удивительном долготерпении фламандских хозяюшек, тайну которого они и передали, вероятно, своему мужу — художнику, чье творение стало вечным. Перед глазами Робера и Жюльетты клокотал поток жизни, так похожей на их и в то же время такой далекой. Они вновь почувствовали себя иностранцами, людьми из другого века, но фламандец Санлек, который упивался зрелищем великого творения и пытался растолковать его смысл гостям, опираясь на традицию и опыт ремесла, словно сам сошел с этих лакированных створок, лишь несколько увеличившись в размерах.
Всего шесть работ, но какой мир заключен в них! И больше всего поражает портрет простой девушки,
И что такое «живой»?
Роберу вдруг стало смешно: ему припомнилась история «научной изыскательницы» — гидши Оливье, благодаря которой он впервые оказался в этой тихой, сияющей зале. Как естественно здесь было взаимопроникновение настоящего и прошлого, жизни и смерти. В Остенде, в Марьякерке и в Брюгге свободно переливались друг в друга минувшее и сегодняшнее, нарисованное воображением и подлинное, жизнь и смерть, здравое и больное. Между ними установилось доброе согласие. Никаких помех, все шлюзы открыты!
Мария, дочь Гийома Мореля, безмятежно улыбалась.
Все, кроме Жюльетты, пошли дальше: она еще несколько минут оставалась в зале.
Каким образом этот народ ухитрялся быть одновременно творцом высокого искусства и тяжеловесных празднеств: чудо идеального, неземного, задумчивая хрупкость невинности и тут же разгул невежества, грубые гулянки, как в рождественскую ночь в Счастливой звезде. Когда вы заходите в Иерусалимский храм, в Брюгге, во время мессы, вы видите за спиной священника черепа, невольно на память приходят зловещие обряды индейцев. В этом — вся Фландрия. Такова ее суть: гробы, а рядом — пулярдки, иссохшие мученики и цветущие официантки, небесная музыка и гвалт, покой и ярмарочное веселье. Поистине загадочный народ, гуляка и тихоня, утонченный и вульгарный, целомудренный и разнузданный, самоуглубленный и болтливый, — народ, выставивший свои аванпосты у самой Соммы. И Ван Вельде ходил у него в статистах, вместе со многими другими: Робер Друэн признал в одном из палачей святой Урсулы родного брата Ван Вельде.
— Ван Вельде, — повторил Санлек, как будто что-то припоминая, — Ван Вельде. Забавная штука жизнь. Хочешь знать подробности?
— Разумеется. Мне как-то неуютно от сознания, что первый герой нашей грязной войны подыхает по своей собственной вине в сумасшедшем доме и никому не нужный.
— Герой? — переспросил Санлек. — А ты их видел, героев-то?
Робер замялся. Если кто-нибудь и походил из его знакомых на героя, то в первую очередь Санлек, несуетливый, скромный Санлек, который спокойно расхаживал под пулями и подбадривал своих подчиненных. Но сказать товарищу, что именно его-то ты и считаешь героем, — значит, самому напроситься на комплименты.
— Да нет, — сказал Робер, — не видал.
— Так вот, я расскажу тебе, что случилось в ту ночь. Ты хоть и был там, но всего не знаешь. Один только человек знал, не считая Бло де Рени. Шарли, помнишь? Я тоже не все знал.
— Ш-шарли?
— Именно, Ш-шарли.
— Правильно, он заикался. У меня друг психиатр тоже заикается, когда рассвирепеет. Я всегда считал, что заиканье — признак искренности, — говорил Робер, и на память ему приходили отдельные слова лейтенанта Шарли, недомолвки и полунамеки; вдруг он вспомнил, как резок бывал Шарли с Ван Вельде, хотя вообще-то обращался со своими подчиненными просто, по-братски, потому что считал их прежде всего людьми, и они души в нем не чаяли. Теперь, когда Робер сопоставил взаимоотношения офицера с разными подчиненными, получалось точное логическое построение, отдельные детали складывались в четкий рисунок.