Свидетель
Шрифт:
Смысл слов, слепленных друг с другом кое-как, лишь с трудом доходил до сознания. «Боже, — подумал я, — как ещё возможна жизнь за пределами тайной, которая всё определяет!» И ещё подумал, что все мы, обыватели, обречены. Живём своею особной жизнью, строим планы, никак не ведая, что и планы наши, и самая жизнь зиждятся на песке…
Минула неделя. Неделя-пытка. Неделя-вечность. Позади было витийственное поздравление обер-прокурора, которое он, запинаясь и покашливая, изволил прочитать по бумажке, поданной надворным советником Шварцем, и тут же забыл и причину сборища, и самую фамилию мою. Позади
На субботу в полдень был назначен отъезд, и Лиза была извещена о том запискою, посланной с моим человеком, но Лиза не пришла проститься, человек принёс от неё всего только небольшое письмецо к матери.
— Вот каковы здешние нравы, — сказала моя маменька со слезами, нацепив окуляры. — Как переменилась Лиза в жестокосердном и развратном Петербурге! Да могла ли я вообразить, что дочери почти безразлична родная мать, в одиночестве и бедности влачащая дни в убогой деревеньке! Ни единого изустного словца, а всё только клочок мёртвой бумаги!
Я отвечал, что, возможно, Лиза нездорова, что ей мука — видеть отъезжающих в родные домы, тогда как она принуждена остаться, и что она вовсе не из таковых людей, которые слепо следуют новым модам бесчувственности.
Не ведали мы, что в тот день скончалась добрая старушка, приютившая Лизу, мать Петра Петровича, и Лиза не посмела омрачить отъезд печальною вестью и даже сокрыла то от нашего слуги.
Томимый недобрыми предчувствиями, я старался подольше побыть с маменькой и сестрицею Варварой, так что и поехал с ними до сельца Саблиновки, где была ямская, положив, что вернусь в город к вечеру почтовой каретою. Тут поили лошадей, тут мы простились, и я горячо расцеловал дорогих мне людей, желая им благополучия и надеясь на скорую с ними встречу.
День был, помнится, светлый и тёплый. Звенели жаворонки. Возок и коляска пересекли поле и исчезли за лесом.
Предупредив смотрителя, степенного старичка из отставных младшего чина, я отправился погулять, сетуя, что паки один и нет мне даже надежды на новое свидание с Лизой.
Занятый думами, шёл и шёл я наизволок мимо нив и пажитей по дороге, синей в тени от поднявшегося стеною жита. Из придорожных трав постреливали кузнечики, мелькали васильки и розовые колпачки вьюнка. Но вот дворище за крытым придорожным крестом открылось — гумно, покосившийся овин, подле которого бодались два серых козлёнка — сходились, натопырясь, и чиркали проклюнувшимися рожками.
«Всё живое играет, ищет пищу и радость, — подумал я. — Так коротко время ликования и избытка силы, и столько кругом нечисти, замышляющей лишить человека и сего малого подаяния и надеть на него новые и уже вечные оковы!..»
Перед ветхой избою трое малых детей смирно сидели на бревне, следя за мною глазами, а рядом,
— Где люди-то? — спросил я. — Что за пустынь округ?
— На барщине, ваша милость, — отвечал старик, снимая шапку и кланяясь. — Така забота — лови, пока погода. Взял укос — не страшен мороз, взял другой — и вовсе живой.
Голос у старика был ясен. Глаза глядели смело. «Затейник!»
— Чьи будете?
— Графские, поповские, царские, саблиновские.
Старик охотно говорил со мною. Да и мне хотелось отвлечься.
— Как живётся?
— Жизнь тяжела — все дела. Смерть подступит когда — вот беда!
— А что ж, у мужиков и других недругов нет, окромя смерти? — приветливо спросил я.
— Отчего же нет? — Старик обнажил в улыбке беззубый рот. — Кто же пищит, пока сам в брюхо тащит? Первый недруг — неурод, опошний — когда сапог жмёт. Оттого без сапог ходим, спокойней вроде. Не выносит барин топот и ропот. А не угодить — иначе не жить. Барин доволен — вся наша воля!
«Бог даёт бедным порою богатое сердце», — подумал я.
— А знаешь ли, не только барин тебе в острастку. Есть другие, которые всех бар в бараний рог скрутят да и мужика совсем на барщине примучат!
Старик озадачился моим мрачным раздумьем. Он меня, конечно, не понял или понял превратно.
— Окромя кошки для мышки зверя нет, — наконец осторожно отозвался он. — Если б и сверху наши, никакой ворог не страшен! Как про козла-то бают? Ноне чёрт с рогами, завтра похлёбка с бобами!
— Позабавил ты меня разговором, — сказал я. — Вот тебе гривенник на гостинцы внукам!
— Не берём, — низко поклонился старик. — Премного благодарствуем, пока здравствуем. Лучше в кровь сбить ноги, чем алтын найти на дороге. Узнают про такое горе, до смерти запорют!
Мне стало жаль старика и внуков его, зорко следивших за моими руками. Я бросил им монету, но они, приметив, где она упала, не двинулись с места.
— Богаче станешь, счастливей не будешь, — сказал старик. — Вы уж простите мя, грешного. Не думая, как жить, и жить-то не умеем. А не умея, и думать не думаем. Ведь то и трудно, что хорошо, а что нехорошо, то ещё труднее!..
Сами ноги потащили меня за посельце к лесу. Досада точила: и я не вполне понял старика, как если бы разговаривали мы совсем на разных языках.
Первый же опыт преподания правды простолюдину выявил свою полную непригодность. Враждебность к себе почуял я даже от безобиднейшего старца и усумнился, кому он прежде поверит, мне ли, его защитнику, или господину Хольбергу, злейшему ворогу, вооружённому наукой околпачения и обмана? И как только я признался себе, что господин Хольберг непременно восторжествует, так и страшно сделалось.
За горькими выводами раздумий не приметил я, как забрался под своды соснового бора, — зычные голоса услыхал я, стук топоров и ширканье пил. Артель порубщиков трудилась среди поверженных великанов.
— Опошен хлыст и шабашим! — выкрикнул голос, и тотчас взор мой приковался к огромной мачтовой сосне. Она вздрогнула вершиною и, будто сражённый на баталии воин, раскинув руки и тяжко вздохнув, с грохотом опрокинулась на землю. Вздрогнула земля от удара — гулом отозвалась на погибель детища своего.