Свирепые калеки
Шрифт:
Раздалось низкое электрическое гудение – словно духовная мантра Томаса Эдисона или романтическое воркование влюбленных людоедов. Ближе к центру оазиса замерцали огоньки. Пиппи «задним ходом» вышла из генераторной будки и пустилась рысцой – косички так и мотались туда-сюда, – словно спешила вернуться к незаконченному делу где-то в другой части оазиса. И тут краем глаза Пиппи заметила Свиттерса. И, со всей очевидностью, не узнала. Судя по ее воплю, она, чего доброго, на мгновение перенеслась обратно в Нотр-Дам – впрочем, в том, чтобы принять Свиттерса, угнездившегося на стене, с сигарой в зубах, кончик которой мерцал алым в сгущающихся сумерках, – так вот, в том, чтобы принять его за горгулью, не было ничего нелепого. Свиттерс окликнул ее по имени – ни одна жуткая горгулья на ее памяти ничего подобного не
– Пиппи! C'est moi. Les echasses, s'il vous plait. Ходули. Depechez-vous. C'est moi, bebe. [253] Гребаный цирк снова в городе!
Осознав, что это и впрямь Свиттерс, Пиппи снова взвизгнула. Запрыгала кругами, возбужденно вопя, – и наконец взяла себя в руки и бросилась принести ему ближайшую пару ходулей. То были ходули-гиганты, ходули «Барнум amp; Бейли», абсурдно длинная пара, ибо его собственные – сделанные по индивидуальному заказу двухдюймовые – остались в его прежней комнатке, а у ворот, на своем законном месте, хранились обычные. Какого черта. Не сам ли он за ними послал? Пришлите клоунов.
253
Это я. Ходули, пожалуйста… Поторопитесь. Это я, детка (фр.).
Если ходули, поддерживающие его на высоте двух дюймов от земли, были аналогичны просветлению, то эта экстравозвышенная пара, должно быть, олицетворяла нирвану. Неудивительно, что достигнуть состояния нирваны удавалось столь немногим. Свиттерс, к тому времени – квалифицированный «ходулечник», на удлиненной модели выглядел едва ли не столь же неуклюже, как в первый и единственный раз, когда на них встал. Он пошатывался, спотыкался, опасно раскачивался – но тем не менее тронулся в путь, поспешая за Пиппи и весьма радуясь тому, что руки у него свободны. Пока руками он раздвигал листву, проходя по садам. В какой-то момент он стукнулся головой о высоко растущий сук ивы, вспугнув пару устроившихся на ночлег кукушек: те ракетами взмыли из своего неопрятного гнезда, а в их привычной мелодично-скорбной песни послышались гневные, истерические ноты. Свиттерс схватился за ветку, чтобы не упасть, – и еще одна изящная бело-оливковая пташка с шумом взвилась в ночной воздух.
– Да хватит стервиться, – отчитал он птиц. – Не так уж, на самом деле, и поздно. Прям как моя бабушка, честное слово.
Подстраиваясь к его шагам, чтобы оказаться поблизости и помешать его падению, ежели тот вдруг опрокинется, Пиппи – то и дело оборачиваясь через плечо и выплескивая очередную порцию стаккато – пыталась по мере сил ввести Свиттерса в курс событий.
– Из Ватикана. Хотят забрать его. Пророчество. Церковь о нем знает. Фанни сказала. Осторожно – голову! Хотят забрать немедленно. Думаю, Красавица-под-Маской не отдаст.
К тому времени, как Пиппи и Свиттерс достигли главного здания, переговоры утратили всякое подобие корректности. Собственно говоря, участники вышли из комнаты заседаний и теперь, разбившись на группы, стояли снаружи, у кустов жасмина, бурно споря. Ну что ж, стало быть, незаметно к ним не подкрадешься. Десятифутовый Свиттерс, вихляясь и шатаясь, вышел на свет Божий через грядку с баклажанами как раз в тот момент, когда церковник постарше, лиссабонский ученый, сорвал с аббатисы покрывало. Аббатиса отвесила ему пощечину – сей легкий удар потряс его куда меньше, нежели внезапно открывшаяся взгляду двухэтажная бородавка. Словно прикованный к месту, он таращился на сей нарост, когда внимание его отвлекло прибытие покачивающегося из стороны
Поднялась некоторая суматоха. Свиттерс описывал вокруг группы круг за кругом (он должен был двигаться, не останавливаясь, чтобы не упасть) и осведомлялся, уж не посягает ли кто, часом, на имущественные права землевладельцев, уж не имеет ли место быть нарушение границ частных владений и знакомы ли присутствующие джентльмены с уложениями Женевской конвенции. Он грозил профессору пальцем: «Так с дамой не обращаются, знаете ли», – он предостерегал и увещевал, хотя говорится ли это со смехом или с угрозой, понять было непросто. Сестры взволнованно тараторили промеж себя, обвиняюще указуя на профессора пальцем, который, едва оправившись от шока при виде нежданно-негаданно появившегося Свиттерса, принялся бранить Красавицу-под-Маской на чем свет стоит за неподобающее положение вещей. Несколько коз, растревоженных шумом, испуганно заблеяли, заорал осел, а разгневанные кукушки комментировали происходящее сверху. Только сестра Домино и так называемый поверенный сохраняли спокойствие; Домино – потому что… ну, потому что она была Домино, а поверенный – потому, что узнал в Свиттерсе своего спутника по путешествию и осознал, что во всем этом смехотворном фарсе заключено больше, нежели кажется на первый взгляд. Для такого потерять голову было делом немыслимым. Профессионал, он следил взглядом за кривлянием маньяка на ходулях с лицом абсолютно бесстрастным.
Доктор Гонкальвес – а именно так звали специалиста по фатимскому феномену – настаивал по-французски, что не уедет из оазиса без документа, за которым, собственно, прибыл. Со всей очевидностью, заявлял он об этом далеко не в первый раз, хотя прежде, в условиях менее беспокойных, держался в границах вежливости. Со своей стороны, красавица-под-Маской была тверда: искомая бумага – частная собственность Пахомианского ордена; на что доктор Гонкальвес, с каждой минутой багровея все ярче, ответствовал, что никакого такого ордена церковь не признает, и стало быть, он вообще не существует.
– А это тогда что, по-вашему? – осведомилась аббатиса, взмахнув тем, что осталось от покрывала, в сторону женщин и оазиса как такового.
– Я был склонен называть это нарушением Господнего завета, совершенным из ложных побуждений, – ответствовал Гонкальвес, – а теперь назову сумасшедшим домом.
Он стянул с головы соломенную шляпу и шлепнул ею ковыляющего мимо Свиттерса. Тот рассмеялся.
– Клевый прикид, парень, – заметил он в адрес Сканлани – именно так, как выяснилось, звали джентльмена помоложе. На нем был улиточного цвета костюм, явственно пошива «Armani». При этом комплименте верхняя губа джентльмена дернулась в едва уловимом намеке на рык.
Красавица-под-Маской попыталась кое-как закрепить разорванное покрывало; в силу неведомой причины это простое действо взбесило профессора Гонкальвеса до крайности. Он вырвал прозрачную ткань у нее из рук – и хлестнул ее вуалью. Старуха отступила назад, замахиваясь для ответного удара, подбоченилась – непроизвольно приняв ту самую позу, в которой так любил ее писать Матисс. «Любопытно», – размышлял про себя Свиттерс, ибо в компоновке кубов, сфер, цилиндров и конусов, составляющих ее тело, в плоскостях, к которым сводились фигуры, если сощуриться, он различал первоосновы Аналитического Кубизма. Верно ли, что в своих полотнах, таких, как «Синяя ню, 1943», Матисс облагородил кубизм, вернул его в естественное, менее формалистическое состояние, не отказываясь при этом от его внутренней динамики, спас женские формы от топора Пикассо и вновь сложил их воедино в всплеске сочного цвета?
Пока Свиттерс раздумывал, Домино времени не теряла. Она шагнула между профессором и тетей – так, словно имела дело с вздорными, задиристыми детьми.
– Довольно, – ровным голосом объявила она. – Вы, джентльмены, извольте немедленно покинуть территорию оазиса. Это официальное требование, и если оно не будет исполнено, я передаю дела нашему главе службы безопасности. – Встряхнув блестящими темно-русыми волосами, она кивнула в сторону шута на ходулях; именно сейчас она и Свиттерс встретились взглядами впервые за весь вечер. Что-то мелькнуло между ними – что-то теплое, задушевное, живое и при этом недоуменное, сторожкое и самую малость странное.