Свобода – точка отсчета. О жизни, искусстве и о себе
Шрифт:
На чем-то ведь проросла шутка: «Барин, я постель постелила — идите угнетать!» Этому виду угнетения Пушкин предавался охотно, и няня Арина была ему в том, по всей видимости, помощница. Авторитетный пушкинист П. Щеголев считал, что это няня содействовала, не сказать грубее, связи поэта с крепостной Ольгой Калашниковой. «Неосторожно обрюхатив» (его выражение), Пушкин отправил ее в город и писал Вяземскому: «Прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик… Милый мой, мне совестно, ей-Богу, но тут уж не до совести». Иван Пущин вспоминал о швеях в няниной комнате в Михайловском, где он «заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других… Пушкин тотчас прозрел шаловливую мысль мою, улыбнулся значительно… Среди молодой
У Алексея Цветкова есть стихи о таком не замусоленном юбилеями Пушкине:
с этой девкой с пуншем в чаше с бенкендорфом во вражде пушкин будущее наше наше все что есть вообще.Пушкинистика подобной интонации — далекое будущее и знак перемен в сознании и самосознании российского общества. Пожалуй, не дожить.
Арина была своя: собутыльница, сообщница, сказочница. Правда, ее сказки Пушкин стал слушать только в двадцатипятилетнем возрасте, о чем он писал в 1824-м: «Слушаю сказки и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания». Их общение — два года ссылки в Михайловском. Не Арина выкормила поэта, и не Пушкин создал интеллигентско-советский миф о няне, обучившей его всему. Легенда коренится в народничестве XIX века, потом пролетарское государство подхватило и развило идею: как иначе сделать из Пушкина «наше всё». По сути, это отчаянное неверие в поэта и поэзию: без руководства никак. Пушкин так и остался при народе, при няне.
Сам-то поэт был порождением своего времени, и в «Словаре языка Пушкина» слово «няня» встречается тридцать шесть раз. Из них девятнадцать — в «Евгении Онегине», а во всем остальном наследии, включая письма и черновики, — еще семнадцать. По имени он не назвал ее ни разу.
Смерть за любовь
«Волшебник» Владимира Набокова
В 39-м году, оказывается, Владимир Набоков написал свою последнюю русскую прозу. Причем сочинение — замечательное, которое сам вначале счел неудавшимся и даже уничтожил, но уничтожил как бы не до конца; во всяком случае, в 50-е годы уцелевший вариант повести был найден, и Дмитрий Набоков перевел отцовскую вещь на английский, а в оригинальном русском варианте она появилась только теперь, в мичиганском альманахе Russian Literature Triquarterly, а затем — в питерской «Звезде».
Это — сенсация, точнее, это стало бы сенсацией в мире русской литературы, не будь в ней сейчас событий куда менее значительных, мелких, но шумных.
Новинка же издательства «Ардис» резонанса не имела, затерялась. Между тем речь идет о прекрасной прозе, а кроме того, исторически значительной: повесть «Волшебник» есть предшественница самой знаменитой набоковской вещи — «Лолиты».
Я хочу сказать, что Набоков мог стать культовой фигурой Запада на полтора десятка лет раньше, хотя «Волшебник» не столь необходимо подробен и обстоятелен, как «Лолита», зато более тонок и изящен. А в откровенности, прямоте, эмоциональном напоре прото-Лолита свою последовательницу, пожалуй, превосходит.
А главное — «Волшебник» сексуальнее «Лолиты». В литературе, на любом языке, немного столь эротических текстов.
Будем жить далеко, то на холмах, то у моря, в оранжерейном тепле, где обыкновение дикарской оголенности установится само собой, совсем одни (без прислуги), не видаясь ни с кем, вдвоем в вечной детской, что уж окончательно добьет стыдливость; при этом постоянное веселье, шалости, утренние поцелуи, возня на общей постели, большая губка, плачущая над четырьмя плечами, прыщущая от смеха между четырех ног, — и он, думая, блаженствуя
Бродский написал: «Любовь как акт лишена глагола». Верно, но Набоков во многих отношениях — исключение, тут тоже. Он, кажется, единственный и, кажется, единственный раз, в своей последней русской попытке, сумел приспособить нашу целомудренную словесность для передачи абсолютно непристойных мечтаний сорокалетнего педофила. Нет ничего эротичнее во всех русских мечтах и русских текстах. При этом целомудрие не оскорблено; если что и режет слух в отрывке — так это слово «зараз», употребленное не к месту человеком, словно уже отходящим от родного языка.
«Волшебник» анонимен: герой и героиня — просто «он» и просто «девочка». Лишение имен и есть, пожалуй, принципиальное отличие от «Лолиты», полной конкретных живых деталей, по которой можно, например, изучать географию Соединенных Штатов. Безымянная же нимфетка на роликовых коньках лишь однажды вкатилась из «Волшебника» на 143-ю страницу «Лолиты»: «Помню, как в другом месте, в первый раз, в пыльный, ветреный день, я действительно позволил ей покататься на роликах». Вот и вся связь прототипа с прославленным романом.
Можно предположить, что к 40-м годам Набокова уже не устраивала стилистика притчи и аллегории — линия, сильно представленная в его русских вещах: «Машенька», «Приглашение на казнь», «Защита Лужина» — и ослабленная в романах, написанных на более конкретном языке.
Основная тема решается в «Волшебнике» как раз по законам притчи. Оттого не затуманенная реалиями тема преступления и наказания в сочинении 39-го года явлена особенно отчетливо и даже лапидарно: согрешил — будешь наказан.
Повесть заканчивается гибелью героя, осужденного судьбой за преступное намерение — заметим, даже не проступок. Гумберт Гумберт страдает, но хотя бы знает за что, — он наслаждается Лолитой. Герой «Волшебника» погибает при первой же попытке приблизиться к наслаждению, когда начинает колдовать над спящей девочкой в гостиничном номере.
Он почувствовал пламя ее ладной ляжки, почувствовал, что больше сдерживаться не может, что все — все равно — и по мере того, как между его шерстью и ее бедром закипала сладость, ах, как отрадно раскрепощалась жизнь, упрощаясь до рая, — я еще успел подумать: нет, прошу вас, не убирайте, он увидел, что, совершенно проснувшись, она диким взглядом смотрит на его вздыбленную наготу.
И дальше — страница бешеного, скачущего совершенно по-киношному, текста, с воплем девочки, несущимся невесть куда героем, с мельканием лиц и улиц, рельсов, фар, колес, — текста рваного, невнятного, виртуозно передающего оглушенность, ослепленность, крах Волшебника, текста, внезапно, как стоп-кадр в кино, остановленного смертью.
И снова — эротическое описание отмечено напряженной осторожностью, цирковым балансированием на «нерусской» грани, которую в сходной ситуации Набокову уже доводилось переходить в прото-прото-Лолите — стихотворении 30-го года «Лилит» о «девочке нагой»:
«Впусти!» — я крикнул, с ужасом заметя, что вновь на улице стою и мерзко блеющие дети глядят на булаву мою. «Впусти!» — и козлоногий, рыжий народ все множился. «Впусти же, иначе я с ума сойду!» Молчала дверь. И перед всеми мучительно я пролил семя и понял вдруг, что я в аду.