Свобода
Шрифт:
Я фотографировал камни - моего друга интересовало движение. Он изучал особую, неподконтрольную людскую пластику, проявляющуюся, когда человек теряет власть над собой. Чутье безошибочно выводило его туда именно, где через мгновение падал в припадке эпилептик, пытался опереться ладонями о воздух застигнутый сердечным приступом старик или сжавшаяся в истерике женщина пускалась выкликать обвинения миру. Нам доводилось названивать в "Скорую" и помогать прохожему врачу делать искусственное дыхание; подолгу простаивать, наблюдая, как пьяный на панели подтягивает к подбородку колени и пытается свести локти, как бы в обратную сторону вывернутые, или следовать за расхлябанным, с убегающими руками, сумасшедшим.
Иногда он просил у меня аппарат и прицеливался - но так и не нажимал спуск. Говорил, что необходимо остерегаться фиксации, извлечения момента
Он рассказывал мне, что многое перепробовал на сцене, прежде чем осознал в должной мере свое эпигонство. И только после затянувшегося мучительного бездействия один-единственный крик вдруг открыл перед ним его собственную дорогу. Навещая сослуживца после операции, он услышал, как кричит в соседней палате человек, выходящий из-под наркоза. И его поразило, насколько не соответствовал этим звукам расхожий определитель "звериные" - любой зверь смотрелся бы для них чересчур теплокровным. Безымянное горло за стеной взывало к иному царству - в исступлении первого существа, награжденного эволюцией голосовым аппаратом. С тех пор он начал подмечать проступающее в моменты сильной боли, самозабвенной ярости, в некоторых бессознательных состояниях необыкновенное сходство движений человека и насекомого. И актеры его от постановки к постановке все более походили на палочников или богомолов - то пожирающих друг друга, то стимулированных электротоком.
Однако выговорить до конца все, что хотел выговорить (не словами, конечно, - какие уж тут слова!), он полагал возможным, только полностью подчинив постановку компьютеру, всеохватной программе, которую давно уже сочинял - благо и в своей науке соприкасался с математикой и языками - и отлаживал в присутственные дни у себя в лаборатории. Но, вынужденный ограничиться здесь лишь светом, звуком и кое-какой машинерией, жаловался вроде бы в шутку, однако с нешуточной в тоне досадой, на несостоятельность европейской науки, так и не определившей точку в мозгу, куда следует вживлять управляющий электрод.
Я посещал его спектакли с удовольствием неизменным. Как художник истинно русский, он любил давать их в жутких каких-нибудь подвалах с трубами, муфтами и качающимися на проводах тусклыми лампами в жестяных плафонах; часто казалось, что стоит отступить на три метра от того, что было в этот раз сценой и зрительным залом, - и наткнешься на крысиный выгон, а то и на пригревшегося возле централи жмурика.
Однако, уже в обход традиции, он не хотел, чтобы зрителей непременно набивалась толпа, и приглашал обычно не больше десяти человек, объясняя, что таково максимальное число, при котором еще возможно создать некий общий кокон, замкнутое пространство: геометрическое - подвальной секции или, в смягченном варианте, наглухо задрапированной черным институтской аудитории, световое - ртутного мертвенного света от специальных фонарей и акустическое - умопомрачительных шумовых фонограмм. Допущенные внутрь всего этого могли считать себя избранными. Я подтрунивал, но в глубине души мне льстило, что мое присутствие подразумевается всегда.
Мы и познакомились с ним некогда в схожих декорациях. В Ленинграде, всего в двух кварталах от Невского, стоял полуразрушенный дом. Его стены и сохранившиеся кое-где перекрытия служили ночлегом лицам уголовного вида (довольно, впрочем, толерантным), местным шировым и тем, кто, подобно мне, приезжал в колыбель революции без денег, без ясной цели и не имел здесь родственников или друзей, способных предоставить условия более цивилизованные. Соблюдалась молчаливая договоренность гадить только в определенном месте внутреннего двора и не лезть друг другу в душу. Почему-то там никогда не появлялась милиция, хотя отделение помещалось в переулке неподалеку. Наверное, они видели какую-то оперативную выгоду в том, чтобы под боком процветала такая малина. Первую ночь я провел в одиночестве в бывшей детской (судя по гномам и зайчикам на остатках
Имело смысл объединить. Днем мы расставались - у нас были разные интересы: меня тянуло в Эрмитаж, Музей флота или Царское, его - в нонконформистские галереи и набираться опыта на репетициях экспериментальных студий (чтобы потом разочарованно костерить их на чем стоит свет - за узость мышления). К тому же, будучи весьма ограничены в средствах - если нашу тогдашнюю наличность вообще правомерно называть средствами, - мы избегали, таким образом, положений, когда придется платить за другого: не предложить, если возникнет ситуация, не позволила бы врожденная интеллигентность. Белыми же ночами устраивались в проеме арочного окна и обсуждали "Апологию ученого незнания" или погружались в мировоззренческие споры. Не наблюдали часов и порой совсем теряли ориентацию. Проснувшись, направлялись в пельменную за углом драить зубы и умываться казенным обмылком в рукомойнике при входе. Как-то, пока я в свою очередь пользовался щеткой, мой новый друг осведомился о времени у бодрого пенсионера в шевиотовом костюме не по сезону, приводившего в порядок седины перед зеркалом, вделанным в сушилку для рук. Тот шумно продул гребенку и ответил, что около восьми; Владимир Киевский с большущего значка у него на лацкане зыркнул на нас, как смотрят на мышь в сусеке. "Утра или вечера?" - спросил мой друг. "Тьфу, - сказал пенсионер, - ну что с вами делать?
Только убивать на хер..."
Летом, когда наши прогулки были в самом разгаре, он нашел себе меценатов - многопрофильный кооператив, тихомолком сплавлявший за границу цветной металл, а напоказ - всяческие любопытные вещицы местному населению. Я прочел кипу их рекламных листков. А талисман-оберег в форме сплетенной из световодов косицы даже держал в руках. В его структуру закладывался универсальный космический код. Если такой кунштюк повешен в доме над дверью, темным мыслям переступившего порог злодея положено было развеяться за пять - восемь секунд, уступив место раскаянию и уже в порядке вещей следующей за ним благости. Кооператив отмывал деньги, моему другу приходилось расписываться за суммы, каких он и в глаза не видел, но все же теперь удалось заказать нужную технику и к осуществлению компьютерной мечты приблизиться почти вплотную. Под такое дело он решился сменить базу и перебраться в более респектабельный дворец культуры, где можно было снять балетный класс и несколько подсобных комнаток к нему. Он очень гордился, что корабль, от киля до клотика выстроенный его собственными руками, все-таки выходит в настоящее море:
отныне его актерам начислялась даже некоторая зарплата.
Покуда вопросы с переездом еще выяснялись, он распустил труппу на каникулы.
Возможно, это было ошибкой с его стороны - так или иначе, но дождаться назад своих Галатей ему оказалось не суждено. Вскоре открылось: некий директор антрепризы, затесавшийся в узкий круг приглашенных на последний спектакль, был этой парой совершенно очарован и не одну неделю потом их обхаживал, нашептывая когда по телефону, когда пригласив пройтись бульварами, что ему не случалось еще видеть, чтобы такие одаренные исполнители были настолько подавлены диктатом режиссера-тирана.
Что они, должно быть, и сами еще не догадываются, на что способны, а он человек многоопытный и за свои слова отвечает: на свободе их дарование тут же раскроется, как драгоценный бутон. Созданный им "Новый московский эротический балет" стал бы столь редкому цветку идеальной оранжереей.
Сдались они не сразу, медлили предавать идею (или подыскивали в себе склон, откуда удобно будет спустить на тормозах сговорчивую совесть). Обольститель устал и наконец признался, задумчиво перебирая бумаги на оформление документов для выезда на гастроли в Перу и Аргентину, что вообще-то с огромным уважением относится к их принципиальности, и даже завидует, и прекрасно понимает, отчего мысли о такой мишуре, как выгодные контракты, приличные деньги, шумный успех, не соблазняют их.