Свой человек
Шрифт:
И соавтор за маленьким столиком начал читать, а Евгений Степанович, сидя в роскошном своем крутящемся кресле, вольготно откинувшись и временами поворачиваясь, слушал.
Несколько дней назад состоялось совещание, вернее сказать — актив, на котором выступил сам Гришин. Говоря о литературе, он выразил недовольство тем, что в отдельных произведениях стал проявляться подтекст. «Подтэкст», — произносил он. «Прямо сказать боятся, а в подтэксте…» — и он делал жест, как бы поддевал под ребро оттопыренным большим пальцем. Следом выступили два именных писателя и обосновали вредоносность подтекста. Это был сигнал. Вернувшись с совещания,
— Ну, что же, — сказал он, когда двадцать минут истекло. — Неплохо. Что-то уже рождается, что-то вытанцовывается, — неопределенно похвалил он. Работа в Комитете научила его не торопиться с окончательными оценками, избегать точных формулировок. — Мне нравится ваша палитра. Жаль, что пока еще не прозвучала в полной мере моя мысль о том, как вещизм калечит души людей, молодые души. Нам предстоит в ближайшем будущем пройти испытание сытостью, эта угроза движется на нас с Запада. И тут важно не потерять наши нравственные ценности, не оторваться от своих корней, не превратиться в общество потребления. Между прочим, у нас с вами маловато в тексте народных выражений, они обогащают язык. «Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет!» Смотрите, как образно мыслит народ. Используйте где-нибудь. А вообще оставьте мне эту сцену, я немного пройдусь по ней.
Ровно в десять сорок пять он сидел в машине. Тактически правильно, что он едет. Занят, тысячу раз занят, нужен, всем нужен, просьбы и обязанности виснут на нем, как репьи на собаке. Не боясь унизить себя сравнением, он часто использовал этот образ: «Как репьи на собаке». В конечном счете никто его не осудит, если в силу большой занятости он не сможет отдать последний долг, но что-то сказало ему: надо!
Он вошел. Какие-то незнакомые люди узнавали его, кланялись, расступались, шепотом направляли. Толстая женщина, совершенно седая, с круглым плоским лицом, — тут еще и свет неважный — пожала ему руку.
— Спасибо, Женя. Мы не поздравили тебя, ты прости…
Кто «мы»? Он не узнал ее. Но тут сквозь слезы, сквозь эти морщины на сером лице, сквозь время она улыбнулась, и он узнал: Марта! Когда-то она учила его танцевать, было такое короткое увлечение танцами. После занятий в актовом зале кто-то садился за рояль. Девушек в их институте после войны было вдвое, если не втрое больше, чем парней, но у Марты — несколько поклонников, однако она танцевала с ним… Он был немножко влюблен. И вдруг она выскочила замуж за человека старше, ничего из себя не представлявшего. Однажды он встретил их на улице и не по тому даже, как они были одеты, а по нервным лицам понял их жизнь. Ну, что ж, подумалось не без удовлетворения, она сама себе выбрала.
— Это я настояла известить тебя, я знала, ты придешь.
Он сделал жест: как могло быть иначе? Шепот Марты сопровождал его, перед ним расступились, и он увидел покойника. На сдвинутых столах в гробу лежал старый бородатый мужик. И это Куликов, розовый мальчик, самый молодой на их курсе. Когда был выпускной вечер (устроили его, помнится, в ресторане «Балчуг» в складчину), он вспрыгнул на стол, вскинул высоко руку с бокалом, расплескивая на себя шампанское. «За любовь! За звезды на небе!..»
Казалось, это не он, а его дед-крестьянин лежит сейчас в гробу посреди собравшихся
Когда его пропустили вперед, ко гробу, человек, по бумажке читающий речь у изголовья, запнулся, узнав его, но Евгений Степанович привычным движением глаз и чуть-чуть руки показал: продолжайте, продолжайте! Ему нередко при своем появлении приходилось делать этот жест: продолжайте. И после чувствовал он на себе взгляды, отвлеченные от покойника.
Лет, наверное, тридцать они не виделись. Какую же за эти годы жизнь прожил Куликов, если она превратила веселого, наивного мальчика в иссохшего сурового старика? Он испугался внутренне самой возможности такой жизни.
В перерыве между ораторами какая-то женщина, опоздавшая, положила к ногам покойника цветы, и Евгений Степанович ощутил нечто вроде укола стыда: надо было послать шофера купить цветы, гвоздик, что ли. Но он отвык, большей частью приходилось возлагать не от себя лично, все заранее приготовлялось, специальные люди были для этого, а он возлагал. Впрочем, от него, как понимал он, и не ждут, достаточен сам факт его присутствия.
Он стоял со скорбным, но твердым и достойным выражением, лицо омрачено воспоминанием и думой. Краем глаза видел: опоздавшая женщина все пробиралась, пробиралась в тесноте, вот она обняла какую-то старуху, стоявшую в изголовье, поцеловала крепко, и обе заплакали, промокая слезы. И вдруг в этой старухе он Тамару узнал. Но — Боже мой! — что делает с людьми жизнь.
Как только кончилась панихида и начали выносить венки с лентами, Евгений Степанович сразу же распрощался: «В двенадцать часов — венгерская делегация… назначено… никакой возможности отменить…» Его благодарили, жали руку, и подвернулся какой-то вовсе не знакомый бодрый тип, тиснул своей потной рукой: «Лутченков!» — с приятностью во взоре. Болван! Мне-то что, что ты Лутченков. Подходит, сует лапу, не спросясь.
Евгений Степанович словно свежего воздуху вдохнул, выйдя к своей машине, словно из подземелья поднялся на свет. Вот такой серой, как эти похороны, как эти лица, могла быть и его жизнь. Каждый день пешком подыматься с портфелем по этой истертой подошвами мрачной каменной лестнице, а там теснота, как на коммунальной кухне, эти узкие интересы… Да еще, когда выходишь с работы, каждый раз видеть толпу цыган: какая-то камера хранения напротив — несколько ступенек вниз, — они толкутся около нее с барахлом, спекулируют, гадают прохожим.
Сидя в машине, за стеклом, он выдерживал приличествующее событию омраченное выражение лица: впереди в похоронный автобус подсаживали женщин, в основном толстых и немолодых. И опять он увидел Тамару; две женщины шли по бокам ее, будто вели под руки. В черном газовом шарфе на седых волосах она подошла к открытой двери автобуса, поставила ногу в туфле на подножку, но не осилила сразу, ее подсадили. И он подробно видел из машины и желтую туфлю ее, ношеную, бедную, без каблука, на микропорке летом, с выпершей косточкой, и пухлую, бессильную ногу, обмотанную до колена под чулком эластичным бинтом: тромбофлебит, наверное, расширение вен. Ее подсаживали, а она руками хваталась за поручень, подтягивала себя.