Свой человек
Шрифт:
—…Рыба с головы гниет. Шофера видал? Каждый с собой еще по бутылке взял. Как не дашь? Наш секретарь тоже едет в район, сищас назнащают колхоз: ты будешь кормить. Кто он? Такой, как все, темный человек. Песни любит. Снащала хор северных районов, потом южные. Ботинки снимет, сидит в белых шерстяных носках, слушает, слезы утирает.
Они заговорили на своем языке, живо, привычно, Евгений Степанович навалил подушку на ухо, весь мокрый от жары, думал, засыпая: «Им есть на кого валить. На кого мы кивать будем?»
Утром, кроме милицейской машины, делегацию сопровождала еще и машина «скорой помощи». На границе Бухарской области были устроены торжественные проводы. Евгений Степанович целовал поднесенный ему хлеб, выпив положенную стопку, поцеловал в зарумянившуюся
Говорились приветственные речи, он тоже говорил, от тягостного зноя, от выпитого коньяка сидел он в машине весь потный, задыхающийся, уши словно заложило, и распирало сердце, тревога росла в нем. Он распустил галстук, на встречном ветру мокрый воротничок рубашки холодил шею.
Целый день шло это кружение — официальный прием (виноград, фрукты, сладости, рассказ о достижениях Самаркандской области), встречи с трудящимися на предприятиях, выступления… Под вечер, с многочасовым опозданием, привезли их в колхоз-миллионер. Председатель, грузный, коренастый, в высоких, под самые коленки сапогах с калошами, в галифе, со многими позванивающими при ходьбе орденами, показывал им прекрасный детский сад, стадион («Слушайте, такого и в городе не увидишь!» — восклицали члены делегации после не столь давнего застолья. «Вот что значит — порядок! Люди работают!»), потом привели их в помещение, где от порога весь пол был застелен чистыми половиками. Председатель снял калоши при входе, все сняли обувь с горячих от ходьбы ног, рассаживаясь, охотно подсовывали под стол ноги в потных носках, но запах острых закусок перебивал все остальные запахи. И только увидев перед собой еду, Евгений Степанович почувствовал, что с ним происходит что-то неладное: от одного вида холодного мяса его затошнило.
— А это что? — спросил он председателя. Они сидели не как полагалось бы по протоколу — друг против друга, — а рядом. Председатель сказал что-то неразборчивое, Евгений Степанович сквозь глушь и звон в ушах не расслышал.
— Это что-нибудь острое? — спросил он громче. Теперь председатель не понял его, улыбнулся застенчиво. И тут же, посуровев лицом, встал с рюмкой в руке. Тост его был длинен. Евгений Степанович, с привычным для такого момента выражением лица, не столько слушал, сколько думал о том, что теперь ему надо будет подняться, что-то говорить. Все чокались рюмками, привставая, он только пригубил коньяк, и спазмом подкатило к горлу, затошнило. Попробовал заесть, зеленая протертая закуска показалась несвежей: «Еще отравишься, черт знает, сколько она тут стояла на жаре…» Он поменял рюмки, налил себе гранатового сока, председатель вежливо не заметил. Надо бы пересилить себя, встать, что-то произнести, и чувствовал: не может. «Недоставало еще только хлопнуться…» — прошла паническая мысль. Владетельным жестом он отдал почетное право сидевшему напротив него известному московскому поэту, который до седых волос сохранил комсомольский задор, о нем обычно говорилось по радио: «Взволнованную речь произнес поэт такой-то…» И тот охотно, с рюмкой — в левой, взмахивая над собой правой рукой, заговорил громко, звонко, словно читал стихи.
Когда после холодной закуски должны были, как обычно, вносить горячее, председатель колхоза сказал, что их ждут на свадьбе молодые: колхозный механизатор и ветврач. «Пять часов ждут уже, — сказал он застенчиво. — Но это ничего…»
— Специально для нас приготовили подарок! — возликовал поэт.
— Но пять часов!
— Почему же никто не сказал?
— На свадьбу, на свадьбу!
— Ах, как неудобно!
С шумом, с разговорами, толпясь, надевали обувь. На улице седовласый поэт размашисто обнял за плечи хозяина, они шли, не попадая в шаг, и ордена и медали на пиджаке председателя звенели сильней. Заметив машину «скорой помощи», Евгений Степанович на всякий случай решил смерить себе давление,
Здесь подували сквознячки, и показалось, что в машине прохладно. На носилках, на одеяле, лежал композитор, читал газету, где уже были их фотографии. Он вполне пришел в себя, но на всякий случай постился и берег силы.
— Ну, как вы? — спросил Евгений Степанович, глухо слыша собственный голос. Врач накачивала грушу, манжетка на голой его руке вздувалась, больно сдавливала. «Ого!» — испугался он, увидев, на какой цифре задрожала стрелка тонометра. Врач, не меняясь в лице, еще раз накачала, цифры были еще выше.
И только теперь, когда он увидел, какое угрожающее у него давление, почувствовал озноб, его трясло, голова пухла изнутри, затылок был чугунный. Срочно уложили его на спину, и будто перекачнулась в нем вся жидкость, больней прилило к голове. Он сел. Врач во всем белоснежном, от этого еще более смуглая, с удлиненным разрезом глаз, протягивала ему таблетки и воду, и он губами с прохладной ее ладони взял таблетки. И так ему вдруг стало жаль себя, он почувствовал себя старым, захотелось, чтоб эта прохладная ладонь молодой женщины гладила его сейчас по щеке.
Тем временем их обвезли вокруг стадиона, остановились, и из двери машины он увидел в распахнутых дверях напротив яркий свет, множество хорошо одетых людей, жених и невеста сидели рядом в национальных одеждах, не притрагиваясь к еде. Все это он видел одним глазом сквозь туман: другой глаз не раскрывался, левая половина головы раскалывалась.
Его уже искали, звали.
— Евгений Степанович! Где Евгений Степанович?..
Он хотел сказать, чтобы подозвали седовласого поэта, но тот сам всунулся в дверь машины.
— Евгений Степанович!..
— Вы там проведите за меня это мероприятие… Поздравьте молодых. Я отдохну…
Он говорил негромко, каждое слово больно отдавалось в висках, гудело глухо в барабанных перепонках.
Спустя время врач опять измерила давление, но так, чтоб он не видел стрелку и цифры.
— Ну что, доктор, помогла медицина, снижается? — Хотелось спросить бодро, но голос был слабый, улыбка испуганная, жалкая, он сам чувствовал это. Не отвечая на вопрос, врач сказала, что надо сделать укол, не согласилась делать в руку. Там били в бубен, шумели, а он, позорно спустив штаны, лежал носом к стенке, и врач («Расслабьте мышцу… Расслабьтесь!») вводила лекарство в его полную ягодицу. Все это он потом представил задним числом. Хорошо хоть композитор догадался выйти, не пришлось просить. Вскоре сделали еще тройной укол — промедол, папаверин, анальгин — теперь уже в руку, и затуманилось мягко в сознании, толчки крови уже не отдавались болью в висках. Он лежал, закрыв глаза, мысли шли вразброс, ни одну не удавалось додумать: «У нас бы на свадьбе… Но, может, так надо? По крайней мере — работают. Колхоз-миллионер. Но пять часов ждать…»
Сильный рвотный позыв подбросил его. Рот был полон жидкой слюны. И — страх позора: не хватало только, чтобы ему, как тому композитору, подставляли таз. Он отдышался, справился. А напротив, дверь в дверь, шло веселье, поэт, расплескивая вино из стакана и взмахивая рукою над седой головой своей, стоял перед молодыми, кажется, в самом деле читал им стихи. И даже на лице врача, смотревшей из темноты машины, был отсвет веселья. «Помрешь тут, а они веселятся», — обиженно думал Евгений Степанович, укладываясь потихоньку носом к стене, чтобы не видеть. Одинокий, никому не нужный, никому нет до него дела, даже врач сидит, улыбается. Для себя он, что ли, лежит тут в духоте, мучается?.. Ради себя возглавил эту поездку? А сколько сюжетов, Господи, сколько сюжетов вынашивал в себе, в голове своей, которая теперь раскалывалась, и не написал, не написаны они потому, что никогда не был свободным человеком, как все эти доморощенные гении, он служил Делу, наступал на горло собственной песне, да, да, да, наступал, постоянно задавливал в себе способности ради Дела, жертвовал собой, только никто этого не поймет и не оценит.