Свой человек
Шрифт:
— Усватов? Женя? Боже мой, Боже мой!..
— Что «Боже мой»?
— Неужели мы такие старые стали? Но, к счастью, ничего не исчезает и не творится, а только одна жизнь перетекает в другую.
Он поманил тех двоих, они ждали его поодаль.
— Маша, моя дочь, — и обласкал ее взглядом. — А это… Это Миша. Маша и Миша.
Евгений Степанович два раза кивнул, руки держал за спиной. Все было понятно: дочь и жених дочери. Влюбленных сразу можно отличить.
— А тебя… Тебя теперь я даже не знаю, как представить. Когда-то мы вместе учились, а теперь, — он поднял свою единственную
Это «что-то вроде», и фамильярность, и кривлянье покоробили Евгения Степановича. Но тут ветром дохнуло, и все разъяснилось: выпил, навеселе.
Старый, с очками на носу, стоял перед ним Леня, Леонид Оксман. Три года просидели они в аудитории рядом. Леонид ходил тогда в гимнастерке, пустой рукав заткнут за армейский ремень, держался браво. И на груди, на хлопчатобумажной гимнастерке — две желтые и красная нашивка: два тяжелых и легкое ранение. И маленькая единственная колодка, медаль «За победу над Германией». Но тогда лицо его не было таким типичным, или не замечалось тогда? И вот — старик, дочь рядом с ним кажется внучкой.
— Здравствуй, Леонид, — сказал он ровным голосом и, не спеша сняв перчатку, подал руку дочери, по начальственному обыкновению первым подал руку женщине. — Усватов.
Она действительно была хороша молодостью своей, влюбленностью. Потом он подал руку Оксману, и тот перевернутой левой пожал ее. Жениху небрежно кивнул.
— А мы сейчас такую комедию смотрели, — ничего не замечая, говорил Леонид громко. — Такая комедия! Обсмеялись.
— В Театре Пушкина? — сухостью тона Евгений Степанович сдерживал порыв чувств, оставлял некоторое пространство между собой и ими. Он сообразил, что на Тверском бульваре есть еще и Театр имени Пушкина, бывший Камерный, по сравнению с МХАТом — рангом ниже, можно сказать, второразрядный, откуда они, наверное, и шли.
— Да нет, во МХАТе! Там такую комедию Леня разыграл! Такие подавал реплики. Все только его и ждали, его слушали.
— Папа! — Дочь тронула его за руку, заметив, как Евгений Степанович недовольно оглянулся, когда про Брежнева было сказано «Леня».
— А ты тоже был там? — спросил Евгений Степанович, еще более отчуждаясь.
— Не «тоже», а за деньги. Купили билеты на один спектакль, а попали на такой, что дорогого стоит.
Евгений Степанович как-то не подумал, что в этот день в театре могли быть просто зрители. То есть, конечно, там было много народу, но он вращался в своем кругу, и все остальное выпало из поля зрения. И потом, он так долго не покупал билеты ни в театры, ни на концерты, что забыл, как это делается, его просто физически не хватало быть всюду, куда его приглашали. На одни просмотры зазывали, добивались его присутствия, но там он в силу большой занятости не мог быть; на других быть полагалось. И, наконец, были такие, как сегодня, куда приглашают по особому списку, и само приглашение означает многое.
— Слушайте, дети, — сказал Леонид решительно. — Идите гуляйте. По-моему, вам без меня вполне хорошо.
Потом Евгений Степанович жалел, что не ушел сразу, не откланялся решительно, позволил распорядиться собой. Но он был в таком подавленном
А тот на встревоженный взгляд дочери говорил тем временем:
— Не бойся, мы никуда не зайдем. То есть, положа руку на сердце, я бы как раз с удовольствием зашел куда-нибудь, но, — и указал на Евгения Степановича. — Можешь считать, что я под надежной охраной.
Да, выпить бы сейчас не мешало. Но не в такой компании. И вообще Евгений Степанович не любил быстро пьянеющих людей.
Они пошли рядом, постепенно отставая от молодых. Как странно — он только сейчас это заметил, — встретились, по сути, на том же месте, что и тогда, в середине пятидесятых, когда Леню освободили из заключения. Была слякоть, лепил мокрый снег, у Лени с очков стекало и капало. И вот — дочь, которой тогда не было на свете, целая жизнь ее, вот сколько прошло с тех пор.
Они бродили переулками, где меньше народу, и несколько раз снова и снова выходили то на Малую, то на Большую Бронную. И опять кружили.
— Я не понимаю, — говорил Леонид, — чего ты такой убитый? Что, собственно говоря, стряслось?
«Да, ты не понимаешь, — с сознанием ответственности, возложенной на него, думал Евгений Степанович. — Потому что тебе это не дорого».
— Государство рушится, — и он твердо, строго глянул ему в глаза. — Ты слышал смех в зале?
— Ну и что тут нового? Давно весь народ смеется. Каждый третий изображает его.
И вдруг заговорил голосом, действительно похожим на голос Брежнева:
— Мяса в этой пятилетке будет мало. Мы идем вперед семимильными шагами, рогатый скот за нами не поспевает…
Евгений Степанович почувствовал неприязнь.
— Не паясничай!
— Когда его ставили у власти, все понимали: это временно. Но у нас временное — самое долговечное. В бараках, во времянках, которые строили в начале тридцатых годов, люди живут до сих пор, целые поколения родились в них и состарились. А на горизонте — все те же сияющие вершины коммунизма, которые отдаляются по мере приближения.
«Да, кто там побывал, никогда не забудет и не простит, — думал Евгений Степанович. — Сталин это понимал».
— Не бойся, рухнет не скоро. Миллионы заинтересованы, чтобы гнило как можно дольше. От верху до низу — миллионы временщиков, и каждый хочет при жизни получить свой кусок. Я сегодня в театре посмотрел на них. Это прочно. И опирается на самые примитивные инстинкты, а в природе все примитивное — самое жизнеспособное.
— К твоему сведению, я ничего не боюсь, — сказал Евгений Степанович, с усиливающейся неприязнью, это была уже не просто его личная неприязнь. — А ты бы, конечно, хотел, чтобы все рухнуло?
— Я-то как раз не хочу. К сожалению, из нашей истории следует со всей очевидностью: первыми жертвами всегда становятся ни в чем не виновные. За все всегда расплачиваются невиновные. Но если даже рухнет, тебя не задавит. Товарищ Усватов, сосуд божий, вам еще суждено расти!
— Так вот, чтоб ты знал, — Евгений Степанович покивал, покивал значительно, — менее всего я хочу расти. Мое единственное желание, чтобы меня отпустили и я наконец смог вплотную заняться творчеством. Ты не смотрел последнюю мою пьесу?