Святая Русь. Книга 1
Шрифт:
Вместо зависти гордость была родовая. Да, впрочем, Акинфичи и добром не делились до конца: как уж покойник батюшка заповедал, чтобы вместях?
Сам-то он шел в сторожевой полк. Правду баять, ратное дело неверное! Вси головами вержем. А и честь не мала! Не менее вельяминовской… Сам Владимир Андреич, бают, во главе! Хотя, конешно, и Микуле с Тимофеем дадено немало… Ну, дак не тысяцкое все же! Как Ивана казнили — укоротили им носа!
Он вынул, посопев, хорошо наточенный и смазанный от нечаянной ржи клинок прадеднего древнего меча. Решил ради такого похода взять с собою семейную святыню. Ежели, по грехам, рубиться придет… Выдвинул тусклый металл со змеистым узором харалуга. Впервые промелькнуло, что, кроме чести
— Не побегите тамо, мужики! Нас, баб, на татарский разор не бросьте!
— с суровою усмешкой произносит дебелая супруга, усаживается супротив, расставив полные колени, натянувши тафтяной подол, — грудастая, тяжелая.
Внимательно облюбовала глазом хозяина: воин!
— Бронь-то каку берешь? Бежать надумаете, дак полегше какую нать!
— Эвон силы-то, что черна ворона! — возражает супруг, не обижаясь поддевкой матерой супружницы. Раздумчиво говорит:
— На Воже выстояли, против Бегича самого! И воеводы нынче добрые. Должны выстоять. Должны! — повторил в голос как о решенном допрежь. Хитро оглядел жену, домолвил:
— Воротим с прибытком, верблюда тебе приведу, хотя поглядишь на зверя того!
— Ну ты, верблюда… Я ево, поди, и забоюсь! Бают, плюет он, твой верблюд! Парчи привези! Персицкой, шелковой, на саян! Да рабу, девку-татарку, не худо. Верные они, узорочья какого у госпожи николи не украдут!
Любуя, оглядела мужа. В его-то годы, а все еще хорош! И седины к лицу. Воин! Верхом, в шеломе, в броне с зерцалом и налокотниками — никому не уступит!
И ни разу не шевельнулось в душе, что отправляет мужа на смерть.
Глава 20
Мать только что вернулась с объезда митрополичьих волостей. Бросать ту службу мужеву не хотела, с одного Острового ни годной ратной справы, ни приличного зажитка для будущей семьи Ивановой было не собрать, а женить сына да и внуков понянчить Наталья намерила твердо. Но перед нынешним походом всякий разговор о женитьбе Иван решительно отверг. «Хватит Семена!» — не сдержавшись, отмолвил матери и только по измененному, жалко-омертвевшему Натальиному лицу понял, как огорчил матерь. Той беды — гибели единого оставшегося сына, — той беды не вынесла бы Наталья и сама от себя вечно отодвигала эту боязнь. А сын так грубо напомнил! А ежели и взаболь? Ушла в заднюю, и уже глухие, тщетно сдерживаемые рыдания рвались из груди, когда Иван, неслышно подойдя сзади, взял ее за плечи:
— Прости, мамо!
Сильные руки сына, горячая грудь… Неужели и его могут там саблями?
Он что-то говорит, успокаивает, гладит ее по плечам, начинает баять об Островом (то хозяйство нынче на нем): хлеб уже собран, и скоро повезут на Москву осенний корм. А Гаврилу он уже захватил с собою, двоима и пойдут!
Мать кивает, мало что понимая в сбивчивой речи сына.
Сейчас по тысячам теремов, изб, повалуш, горниц идут прощания, проводы, пьют последние чары, дают и получают последние наказы. Московская земля, столь долго и искусно оберегаемая от большой войны, возмужала, выросла и ныне рвется к бою. И уже где там — в позабытой дали времен — дела полуторастолетней давности, несогласья князей,
Дожинают, домолачивают хлеб, а движение уже началось, уже ручейками потекли вдоль желтых платов убранного жнитва конные воины, пока еще не сливаясь в реки но уже и приметно густея с приближением к Москве.
И тут, в этом посадском доме в Занеглименье, тоже идет прощание.
Сестра Любава прибежала проводить брата, и сейчас сидят они втроем, маленькою семьей, вернее, с останком семьи. Тень Никиты, уже изрядно подернутая дымкою времени, еще витает над этим домом. (В Иване чего-то недостает. Огня? Настырности Никитиной? И что еще проявится в нем, когда ежели… Господи, не попусти!) Любава сидит пригорбясь, уронив руки в колени тафтяного саяна своего.
— Не обижает свекровь? — возможно бодрее прошает Иван.
Сестра отмотнула головою, словно муху отогнала, и молчит. И мать временем примакивает концом платка редкие слезинки.
«Да не плачьте вы, не хороните меня прежде времени!» — хочется крикнуть Ивану. Но после прежней грубости своей и материных слез не решается остудить их в этот последний вечер (заутра выступать!). И он молчит тоже. «Тихий ангел пролетел», — скажут про такое в последующие времена. Наконец мать молча подходит к божнице и становится на молитву.
Опускаются на колени все трое. Сейчас как нельзя более уместны древние святые слова. И потом молчаливый ужин. И мать, скрепясь и осуровев лицом, будет спрашивать (при Гавриле, которого пригласили к господскому столу, недостойны слезы и вздохи) о справе, о сряде, о припасах, о том, добро ли кован конь, о всем, о чем Иван подумал и что изготовил уже загодя, задолго до нынешнего вечера… И будет ночь. Короткая, в полудреме, и лишь под утро он заснет, и мать будет его побуживать, приговаривая: «Пора, Ванюшенька, пора!» И он наконец разомкнет вежды, вскочит, на ходу натягивая сряду, слыша, как по всей Москве и Замоскворечью вызванивают колокола.
Так, под высокий колокольный звон, и прощались уже во дворе, — и Любава вдруг, ослабнув и ослепнув в потоке хлынувших слез, кидается ему на шею. «Ванята! — кричит, мокро целует его. — Ванята!» Шепчет: «Не погибни, слышишь, не погибни тамо, стойно Семену! Обещай!» И он отводит, отрывает ее руки, успокаивает как может… А уже пора, и Гаврило ждет. Иван кланяет матери, и та строго, троекратно напоследях целует сына. Иван взмывает в седло. Выезжая со двора, еще оглядывается и машет рукой. А за ним тарахтит ведомая Гаврилой телега с припасами и ратною срядой. На улице они сливаются уже неотличимо в череду возов, в толпу комонных ратников, и две далекие женские фигурки быстро теряют их из виду.
Безостановочно и настойчиво бьют и бьют колокола. Над Москвою плывет нескончаемый торжественно-призывный благовест.
Глава 21
Подъезжая к мосту через Неглинную, попали в первую заверть. Чьи-то возы сцепились осями, кто-то, осатанев, бил плетью по морде чужого коня, уже брались за грудки, когда явился боярин и, неслышимый в реве, гаме и ржанье коней, кой-как распихал ратных и установил порядок. Дальше за мостом началась такая толчея, что и Иван, привычный к московскому многолюдию, растерялся. Минутами казалось, что они так и увязнут, так и пропадут здесь, не обретя своего полка. Втихую Иван ругал себя ругательски: с полночи надо было выезжать! Провозжался! С бабами! Зля себя, произнес было последнее вслух, но тут же и устыдил, краем глаза подозрительно глянул на Гаврилу, но тот, растерянный еще больше хозяина, не слыхал ничего.