Святая Русь. Книга 2
Шрифт:
В ожиданиях, спорах, вспышках взаимной ненависти от истомы полонной проходила зима. Иван порою завидовал княжичу: не приходило тому, леденя руки на ветру, в сырой сряде рубить закостеневший плавник, не приходило опускать длани в теплые внутренности только что зарезанной овцы, лишь бы отогреть немеющие персты, не дубела на нем облитая выплесками из водоноса суконная сряда… А порою думал, что ему, Ивану, за непрестанными трудами и легче, переноснее дается неволя ордынская, чем княжичу, запертому в четырех стенах и только за чтением псалтири да часослова отодвигавшего от себя отчаяние невольного плена…
Василию помогали княжеские охоты. Бешеная скачка коней, проносящиеся
На охоты приходило ездить как на приемы, отказаться было нельзя. И, дичась, кивая издали, здоровался с соперниками: Сашей, сыном Тверского князя, с заматеревшими двоюродными нижегородскими дядьями, Семеном и Васильем Кирдяпой. Последнего ненавидел особенно и по-глупому, сам понимал! За то только, что не всегда отвечал Кирдяпа на кивок московского мальчишки. Возносился, а чем? За предательство, за лесть под Москвой, помогшие сдаче города, что получили они с Семеном? Сами сидят тут, и Нижний отдан Борису Кстинычу, а вовсе не им!
Подходила весна с новыми надеждами, с неясным томлением, с высокими, промытыми голубеющею синью небесами, со щедрым солнцем, съедающим снега, со щедро расцвеченной степью. Караваны птиц, тянущие к плавням, белый битый лед на синей воде Волги, грозно выступающей из берегов, и… так опять потянуло на родину!
Василий чуял в себе глухие перемены плоти, из дитяти превращался в юношу. Подолгу замирал, привставая в седле, слушая шумы и шорохи, обоняя пахучий ветер. Начали тревожить безразличные до того веселые женки в монистах, с насурмленными бровями. Он вытянулся за зиму. У старого зипуна домашнего пришлось надставлять рукава. Сам иногда разглядывал свои ставшие большими красные от ветра руки. Рос. По-татарски он уже говорил свободно. И, не без страха, решался теперь заговаривать с Тохтамышем, на приемах, на его родном языке.
Тохтамыш улыбался одобрительно, узил глаза. «Ты мне люб! — говорил. — Живи у меня! Найду невесту тебе, князь!»
И неведомо было: взаболь бает али насмешничает над Василием?
Отшумели крыльями птичьи стада. Лебединые и гусиные караваны улетели на Север. Отцветала степь. Из Руси доходили смутные вести о нятье в Киеве владыки Дионисия, что шел на митрополию на Москву после поставленья в Царьграде, о спорах отца с Великим Новгородом. Приходили материны письма, всегда с немудреными поминками, повергавшие Василия в приступы звериной тоски по дому. Временем отвлекла и увлекла княжича первая чувственная любовь, которую устроили Василию по почину Александра Минича. Перед тем Александр долго спорил с Данилой, уговаривая старика допустить грех ради истомы телесной.
— Так-то оженить надобно! Вишь, и батюшко оженился четырнадцати летов, да где ж тута, в Орде.
В конце концов Василия определили спать в особую горенку, приставивши к нему круглорожую девку из холопок, и по юному смущению Василия, и по гордой поступи девушки, что бегала, выставивши груди и независимо задирая нос, Иван понял, что приобщение княжича ко взрослой жизни совершилось. Впрочем, и это не сблизило его с Василием. Все реже раздавался требовательный оклик княжича: «Кметь!» — за которым приходило исполнять ту ли, иную просьбу али причуду Василия. Даже и дворовые перестали дразнить его, спрашивая: «Не зовут?» Иван «тянул лямку», как тянут ее бурлаки,
…Сухо шелестят желтые выгоревшие травы. Дует ветер. Идет время, дни, месяцы, годы, века. И жить здесь можно только так, как живут степняки, не ведая времени, не считая ни лет, ни дней, сбивая кумыс, обугливая на вертеле баранину да неутомимо соревнуясь в скачках на празднике байрам, когда степные богатуры несутся опрометью, перекидывая через седло живую тушу блеющего барана, сшибаются конями, летят в пыль истоптанных, сухих трав, а их степные женки и девки, разгораясь лицом, следят за соперниками и гортанными криками и плеском ладоней приветствуют победителя. А то воины начинают плясать, ставши в круг и положивши руки друг другу на плечи: борются, обнажив масляные от пота торсы, кидая противника через себя, стреляют из луков, ловят и объезжают коней… Только так и возможно жить в степи! Плодить чумазых чернокосых детей да ходить в походы на богатые города иных стран…
Весть о набеге Олега Рязанского на Коломну возмутила томительное течение жизни маленького русского мирка. Бояре разных князей заездили друг ко другу, спорили, аж за грудки брались — как там и что? А когда дошла весть о походе московских ратей на Рязань и разгроме, учиненном Олегом Владимиру Андреичу, толковня не утихала несколько дней. Виноватили многих, кто и Серпуховского князя, кто и самого Дмитрия. Спорили так, что на время забывалось, кто боярин, а кто простой кметь. Холопы, и те обрели голос. Женки срамили мужиков: «Сидите тут!» Словно бы те скрывались в Орде от ратной службы.
— Свибл виноват во всем! — кричал Иван, забывшись вконец (чести ради, не один он и виноватил маститого боярина), но тут попало неловко — при княжиче сказал, да и иное добавил, мол, слушает Дмитрий боярина своего, идет за ним, как овца за бараном, а тому — землю за Окой забрать любо, а о княжесьви и думы нет. Свою корысть лишь блюдут! — Шваркнул дверью, а — нос к носу — княжич Василий встречь.
— Как ты смеешь, смерд! — с провизгом аж, ломающимся в басы голосом выкрикнул Василий. — Не тебе судить!
Остоялся Иван и, темнея ликом, мгновением помолчав, глухо и твердо отверг:
— Смею, княже! Не Федор Свибл, не сидел бы и ты в Орде!
И полетело в раздрызг все, чему учила матерь, чего добивался некогда сам, словно бы и сам покатил с высокой горы:
— Смею! А ты, хоть и княжич, сосунок еще несмыслен! И я таков же был в твои-то годы. Водят тебя на паверзи, а куда приведут? Хан, Литва, Федор Свибл, — мало ли! Михайло-князь уехал, тово! Должон помыслить путем: кому надо держать тебя подале от Москвы? Батюшко-то здоров ли? Али как? И того не ведашь?
Василий смотрел на ратника раскрывши рот. Поразило, что кметь (с запозданием вспомнил, что зовут Иваном) говорил без обиды, хотя сурово и зло. Остерегая, но уже и отрекаясь как бы от службы придворной, и, потрясенный Василий, неведомо как для себя самого, пробормотал:
— Ты прости, Иван, погорячился я…
Иван глянул, раздул ноздри, вскинул голову, перемолчал тугой клубок внутри себя и сникающим голосом (тоже винился перед княжичем) домолвил:
— Понимай, княже, нас-то много, а ты — один! Князя другого мы себе не выберем! Иначе опять резня пойдет! По то и говорю! Не с обиды совсем… И все-то тебя берегут по то же… А я боюсь, держат тута нас неспроста! Родитель, как отъезжали, был ли в добром здравии?