Святые горы
Шрифт:
Между тем время было уже позднее, на кухне снова появилась хозяйка и сказала, что постель готова. Надя ушла вместе с ней.
Посидев в одиночестве, я подумал, что пойду спать, когда Надя заснет. Я пошел к полковнику.
Согнувшись над машинкой, он грустно глядел в одну точку в окне, и я спросил его, как движется работа. Он обернулся, помолчал, пожевал губами, В тени от настольной лампы его лицо казалось темным.
– Она уже не движется. Я начисто переписываю, - с неохотой и печальной досадой на то, что я, по-видимому, отвлекаю его, ответил
– Но вот, где движется.
– Он постучал себя по груди.
– Можно, у вас посижу?
– спросил я.
– Сиди.
Я сел на узкую жесткую кушетку, закрытую поблекшим гобеленом, и сказал:
– Не обращайте на меня внимания, я вам не буду мешать.
Он ничего не ответил и, казалось, даже не услышал меня. Я опустил голову.
Потом полковник взял со стола какую-то книгу и повернулся ко мне.
– Слушай, - сказал он и стал читать монотонным голосом.
– "У меня выбита рука, я слежу за ее выздоровлением. Но вот она справилась, и мне чего-то недостает. Не за чем следить. А ведь вся жизнь есть такое слежение за ростом: то мускулов, то богатства, то славы".
Полковник отвернулся так же неожиданно, как и повернулся, и я понял, что он хотел сказать.
– Человек и за любовью следит, - ответил я несмело.
– И за любовью, - повторил он.
Я пожелал ему спокойной ночи, пошел на кухню, умылся и, начиная чувствовать страшную злость, направился в дальнюю комнату.
Там было темно, по-прежнему за окном в желтом конусе света летел снег. Надя лежала тихо. Ее голова с распущенными волосами темнела на подушке.
Вторая постель была не постелена, там не было подушки, эта подушка лежала рядом с Надиной. Наверное, хозяйка решила так постелить, а Надя не смогла возразить.
Я осторожно вытащил прохладную тяжелую подушку, опустил ее на диван и, не раздевшись, лег. Я закрыл глаза и хотел уснуть, но скоро понял, что уснуть невозможно. Снова вышел на кухню, напился из кружки и сполоснул лицо. Вода была ледяная, налилось за ворот, я чуть-чуть остыл.
Я вытерся и вернулся в комнату. Лежал, думал, что завтра все у нас кончится, что последний раз мы с Надей вместе. Я прислушался к ее дыханию. Мне почудилось, что она не спит. Я позвал ее.
Она подняла голову и поглядела на меня, ее глаза горели.
– Ты не спишь?
Надя села на кровати, поджав колени.
– А ты?
– спросила она шепотом.
– Не могу, - тоже шепотом ответил я, и раскаяние за то, что ощущал к ней недоброе чувство, охватило меня.
Мы гадаем, мучаемся, хотим себе счастья - и всегда с убийственной для счастья жадностью думаем только о себе. Но если вдруг нам придется всем пожертвовать - и гордостью, и самолюбием, и эгоизмом, и сладострастием, и всем тем, что мы считаем хорошим, - вот тогда мы испытываем любовь и счастье...
В доме было тихо, хозяева уже спали: мы глядели друг на друга при неярком раскачивающемся свете фонаря. Темнели Надины волосы, как бы стекающие на плечи белой сорочки, темнел треугольный вырез на груди, согнутые в
– Тебе страшно?
– спросил я.
– Нет, - ласково ответила Надя.
Она поглядела на фонарь, встала и задернула портьеры. Теперь ее сорочка едва белела в темноте. Скрипнула половица, Надя отодвинулась от окна.
– Где ты?
– спросила она.
– Я не вижу.
– Я здесь.
Я встал, сделал шаг к ней.
– Нет!
– шепотом воскликнула Надя.
– Сиди там!
С каждой секундой молчания Надя, кажется, все больше отдалялась от меня, и я был не в силах что-либо изменить.
Я стыдился сказать, что люблю ее. Я боялся, что мои слова прозвучат фальшиво. Иначе не могу объяснить, почему тогда молчал.
– Почему ты хочешь только...
– произнесла Надя и замерла, - ...только этого?
– едва слышно закончила она.
– Мне казалось, это ты хочешь, - ответил я, не задумываясь.
– А я ничего не хочу.
Какой лживый, наглый был у меня голос! Мне стало больно от своих же слов, но чем больнее становилось, тем сильнее рвалось наружу мстительное резкое чувство.
– Зачем ты хочешь меня обидеть?
– удивленно спросила Надя.
– Ты и так меня весь день обижал...
– Я обижал?
– громко воскликнул я.
– Когда?
– Ничего ты не понимаешь.
Я в самом деле уже ничего не понимал. Это теперь я знаю, что действовал по точным меркам своего воспитания, обычаев моих друзей, по тем самым обычаям, которые, как я вижу, живут и сейчас и никому не кажутся обидными или неверными. Как же мог я действовать по-другому?..
– Все было бы хорошо, - грустно сказала Надя.
– А ты испортил...
Вот так закончилась та ночь в Святогорске. После нее что-то в наших отношениях изменилось; мы еще некоторое время встречались, словно ничего не произошло. Я сделал ей предложение, она приняла его, но мы уже чувствовали, что из этого ничего не выйдет.
...С той поры прошло больше десяти лет, я давно взрослый, успевающий в своих делах человек. Конечно, стал суше, тверже и мало похожу на того мальчика. Но чем больше проходит с той поры, тем непонятнее становится мне, как я должен был поступить той ночью в Святогорске. Я понимаю, что такая ночь бывает раз в жизни, но почему мне больно, почему, вспоминая о ней, чувствую вину и горечь, я не знаю. А буду это чувствовать, уж видно, всегда.
Недавно в руки мне попал дневник Толстого, и там в графе "1908 год" я прочитал: "У меня выбита рука, я слежу за ее выздоровлением. Но вот она справилась, и мне чего-то недостает. Не за чем следить, А ведь вся жизнь есть такое слежение за ростом: то мускулов, то богатства, то славы. Настоящая же жизнь есть рост нравственный, и радость жизни есть слежение за этим ростом. Какое же ребяческое, недомысленное представление - рай, где люди совершенны, и потому не растут, стало быть, не живут".