Сын человеческий
Шрифт:
– Но позвольте, отец Иван…
Вдруг тот самый несчастный жид, которого резали на большой дороге, завопил истошным голосом прямо в нос, глаза и уши, так что у дьякона задрожали мозги. Младенец крикнул еще раз и замолк; а о. Иван немного брезгливо взял его из рук дочери и ближе поднес к трубе, – дьякон даже всплеснул руками. И от веселого ли блеска трубы, или от громкого голоса – младенцу вдруг стало весело, и он засмеялся. Засмеялся и поп коротким, злым, шамкающим смешком; и все это было так страшно: дикие вопли человека, которого режут, и беззубый, зловеще-веселый смех младенца и старика, что дьякон поднялся и, не прощаясь, ушел. И никто не вышел его провожать, и
Только в полверсте, на высоком берегу спадавшей после разлива реки, дьякон опамятовался: вспомнил, что у него чахотка и что нельзя распахивать грудь, когда ветер сырой, от воды; удивился, зачем он сюда попал – домишко его был рядом с поповским. И впервые в чем-то сильно и больно усомнился чахоточный, добрый и деликатный дьякон.
Часть 4
Когда вышел указ о веротерпимости, о том, что каждый человек, недовольный своей верою, может переменить ее на другую, хворый дьякон затосковал и даже попробовал, как во времена здоровой юности, удариться в запой. Но ничего из этого не вышло: не было кружащего голову хмеля, а только кашель, только тупой, тяжелый, бестолковый угар. Однако пригласили о. Ивана, чтобы он усовестил пьяницу и отнял у него бутылку с водкой.
– Ты что это вздумал, а? – строго сказал поп Иван, отбирая бутылку. – Ишь, на донышке только осталось.
Дьякон уставил на него худое лицо, покрытое зловещей матовой бледностью, и безуспешно пытался попасть своим прыгающим взглядом в поповские маленькие зрачки – черные булавочные головки среди небольшого, круглого, зеленоватого болотца. Усмехнулся обидно – иронически и горько и дерзко возразил:
– А п-почему? – и вдруг глупо засмеялся: – Пойдем, батька, граммофон слушать.
– Ну и дурак!
– Нет, не дурак, а очень даже умный человек. Заводи машину.
Дьякон заплакал и вдруг ударил кулаком по столу.
– Заводи машину, а то расшибу! Я теперь на все пошел. Прикажете мать зарезать? – сделайте милость, сейчас зарежу. Мамаша! Пожалуйте сюда!
Но никто дьякона не боялся и веры его страшным словам не давал; поорал дьякон еще немного и заснул на полу, около кровати, – на кровати, в согласии со своим теперешним настроением, лечь не пожелал. И в этом никто ему не стал мешать; и только мамаша, старая убогая псаломщица, молчаливо принесла свою подушку и подложила под лохматую, бледную, пьяную голову. И она же в сенях поблагодарила о. Ивана – как-то боком, бесшумно схватила его сухую руку и не то поцеловала, не то так что-то благодарное сделала с нею. Старик ее не заметил, потому что и сам с обнародования указа находился в состоянии глубочайшей задумчивости и был рассеян.
И вот тут-то сказалась необыкновенная натура о. Ивана Богоявленского: прошло время, и все успокоились, и дьякон перестал пить, и об указе позабыли, как будто его не было никогда, – и только о. Иван что-то упорно соображал и выискивал. Вдруг снова послал не прошение, а дерзкое и заносчивое письмо с требованием об отмене фамилии. Вдруг совсем забросил граммофон и сперва велел вынести его на сеновал, а потом подарил его дочери, которая уезжала с ребенком восвояси. Вдруг ударился в хозяйство, но и то как-то странно: вздумал скрестить хряка с яркой, горделиво мечтая, что от этого противоестественного союза произойдет новая удивительная порода. А когда, кроме соблазна для всей деревни, ничего
– Что же это такое! – жаловался дьякон. – Он же теперь и обриться может. Возьмет у писаря бритву да и обреется до голого тела – тогда что, а?
О. Сергий предался размышлению, но ничего придумать не мог.
– Нет, бриться не станет, – решил он больше для успокоения мятущейся души дьякона. – Как это можно!
– А вдруг обреется?
– Нет, – замотал головою о. Сергий, – Как это можно. Конечно, не обреется.
– Как вы это легко говорите, отец Сергий, – огорчился дьякон, – не обреется! Будь бы он спроста, тогда и говорить бы не стоило, я и сам, как помоложе был, усы себе ножницами подравнивал. Он с умыслом.
– С каким?
– А с таким, – многозначительно, но как бы равнодушно ответил дьякон. – Вот поживете, так сами увидите.
Лысина о. Сергия взмокла от волнения:
– Не смеет. На то канон есть.
– Нашли чем испугать! Очень ему нужен ваш канон. Раз человек на такое посягнул…
– На что «такое»? Ты, дьякон, говори толком, а не пугай, – не на трусливого напал.
Но дьякон и сам путем не знал, на что, воистину страшное и кощунственное, посягал поп Иван. И уклончиво, но не теряя достоинства, ответил:
– Я что ж? Я сам как бы жертва. А вот поживете, тогда слова мои вспомните.
Задумались.
– Намедни, – задумчиво сказал о. Сергий, – намедни наш староста, Василий Иваныч, политического преступника поймал. Хвать его за бороду, а борода-то в руке и осталась, а вместо бороды-то начисто голое лицо, как у свиньи под Рождество. Вот оно.
Дьякон побледнел.
– Так: брал одно, а оказалось и совсем другое. А вы говорите – не посмеет! Да я и за свою бороду, если хотите по совести знать, пятиалтынного не дам, а не то что за попову. Раз на такое пошло, так и я могу у писаря бритву взять, мне не жалко.
– Да ты-то что? – рассердился о. Сергий. – Он-то хоть знает, зачем усы стрижет, а ты-то чего взбаламутился? Ведь не тебя стригут.
– Как вы это легко говорите, отец Сергий, – опять огорчился дьякон.
Но понемногу успокоился и даже как будто поверил, что не посмеет обриться поп Иван. Притворился спокойным и о. Сергий, но тяжкое сомнение осталось у обоих. И как ни совестно было дьякону, а время от времени под приличными предлогами забегал к попу, чтобы взглянуть на его бороду. Но все было в порядке, и о. Иван был тих и, насколько умел, обходителен; и наконец в доме не было граммофона – это уже совсем успокаивало дьякона и располагало его к душевной беседе.
– Помните, отец Иван, как я пьян-то был, а? – блаженно изливался он. – Вот дурак-то был. Спасибо, что вразумили – сдох бы я, либо в реку бы бросился, как ваш щенок.
– А теперь умный стал?
– Теперь я умный, – дьякон самодовольно вытаращил на попа свои застывшие, немигающие глаза, – теперь я очень умный. Нет, думаю, какая же это вера, когда ее менять можно – что же это такое, граммофон, что ли!
– Ну, ну, ты граммофон оставь, – сердито сказал о. Иван, – тоже выдумал с пьяных глаз.