Сын графа Монте-Кристо
Шрифт:
— Как идут дела в Рене, лейтенант Паски? — спросил молодой офицер только что вошедшего товарища.— Беспорядки продолжаются?
— Я думаю,— живо ответил тот,— мерзавцы скоро опамятуются!
— Хорошо, если бы император распорядился построже,— заметил другой.
— Чернь ничего не добьется!
— А пушками можно убедить кого угодно!
— Господа,— сказал пожилой офицер, подходя к молодежи,— мне кажется, что дело это нешуточное.
— Почему? Что случилось?
— Император согласился на уступки…
— Но это позор!
— Хотят уничтожить цензуру…
— Тем лучше — в газетах
— Новый закон о печати, говорят, весьма либерален…
— Пуля и веревка — вот лучшие законы!
— Кроме того, будут созваны депутаты и германского и ломбардо-венецианского королевств…
Тут раздался такой взрыв негодования, что говоривший замолк, а родовитый австрийский дворянин, Герман фон Кирхштейн, горячо воскликнул:
— Господа! Император может делать все, что ему угодно, но и мы поступим по-своему, и если Италия только шевельнется, мы раздавим ее!
И как бы иллюстрируя свои слова, Кирхштейн раздавил стакан, из которого он только что пил вино, подвергая свою грубую руку опасности быть изрезанной осколками.
— Браво!-закричали офицеры.
Граф Герман фон Кирхштейн огляделся и продолжал:
— Вчера я снова имел случай показать миланцам, кто здесь господин…
— Расскажите, граф, расскажите,— раздалось со всех сторон.
— Вечером, около шести часов, проходя по Пиацци Фонтана, я встретил двух проклятых итальяшек — даму лет сорока в глубоком трауре и мальчика лет шестнадцати. Они заняли весь тротуар и не посторонились при моем приближении. Я шел прямо, с сигарой в руках, не поднимая глаз — женщина не уступила мне дорогу, и вы, конечно, понимаете…
Выразительным жестом граф показал, как женщина потеряла равновесие и, одобряемый грубым смехом компании, продолжил:
— Я пошел своим путем, но мальчишка, кинувшись за мной, обругал меня и вырвал у меня изо рта сигару! Я выхватил саблю, но женщина вцепилась в мою руку, крича: «Отец уже убит вами 3-го января при Корса ден Серви, пощадите сына!» Ударив женщину рукояткой сабли, я разрубил мальчугану голову… Народ столпился вокруг нас, но появилась полиция, и я передал им суть дела.
— Дерзкий остался мертвым на площади? — спросил молодой офицер.
— Нет, полиция забрала его, но после моих объяснений с ним скоро покончат, если он еще не умер. В крайнем случае, виновный может быть повешен в 24 часа.
— Сегодня утром Антонио Бальбини задушен и прибит гвоздями к стене в тюрьме цитадели,— раздался внезапно звучный голос.
Все обернулись к говорившему эти слова, и он развязно продолжал:
— Прибит гвоздями к стене, граф Герман! О, здесь есть превосходные средства укрощения бунтовщиков: два дня тому назад двоих сварили в горячем масле и кое-кого даже похоронили заживо…
— Что это значит? — спросил один из капитанов, прихлебывая вино.
— Как, вы не знаете, что это значит? — вскричал говоривший замечательно жестким голосом.— Можно подумать, что вы только что свалились с Луны.
Это был весьма красивый итальянец лет тридцати. Его классически правильное лицо с черными блестящими глазами, свежими красными губами, оттененными черными усами, зубами ослепительной белизны невольно привлекало внимание.
Маркиз Аслитта, так звали этого господина, уже два месяца
Когда он заговорил, офицеры почувствовали некоторую, неловкость,
— Вот, что это значит, — продолжал, громко смеясь Аслитта: — преступника заковывают, переламывают ему члены, вырывают яму около четырех футов глубиной и ставят туда провинившихся вниз головой, потом яму засыпают землей до колен осужденного, оставляя ноги торчать сверху — это очень красиво, точно деревце растет! — Аслитта снова весело засмеялся, но сквозь смех слышалось как бы сдержанное рыдание.
Граф Герман почувствовал, что его волосы встают дыбом.
— Давайте, наконец, играть,— предложил он. Но, прежде чем он дождался ответа, от театра Скала донесся крик тысячеголосой толпы:
— Да здравствует Лучиола! Да здравствует Италия!
Офицеры поспешно бросились на улицу. Когда комната опустела, Аслитта подошел к майору Бартоломео и шепнул ему:
— Сегодня ночью в маленьком домике у порта Тессина.
2. Царица цветов
Как известно, все итальянцы по природе музыкальны, и в Милане не было недостатка в исполнителях и композиторах. Среди композиторов первое место, бесспорно, занимал маэстро Тичеллини; у него был большой талант, он писал восхитительные каватины и прелестные популярные романсы, но еще не создал ни одной оперы. И как он мог написать оперу, когда не было подходящего либретто: строгая цензура придиралась ко всему, и часто совершенно невинные стихи оказывались оскорблением величества.
В течение нескольких недель Тичеллини находился В сильном волнении: Сальвани, импрессарио театра Скала и друг Тичеллини, пригласил в Милан Лучиолу, звезду неаполитанской оперы, а маэстро сидел без либретто.
Цензура запретила уже по крайней мере дюжину либретто: сюжеты, взятые из новой или древней истории, оказывались равно предосудительными, потому что во всех шла речь о притеснителях и притесненных. И пока Лучиола каждый вечер пожинала лавры в операх Беллини и Доницетти, Тичеллини приходил в отчаяние…
Печальным возвращался однажды маэстро домой, на улицу де Монте, но тут его ждала радостная неожиданность: служанка, улыбаясь, подала ему сверток, развернув который, Тичеллини вскрикнул от восторга: это было либретто.
Запершись в кабинете, маэстро пробежал рукопись, совершенно не заметив трехцветную тесьму, которой она была обвязана. Тесьма эта, однако,— зеленая, белая, красная — была итальянских цветов, давно запрещенных австрийским правительством!
Уже само заглавие либретто понравилось Тичеллини: рукопись называлась: «Царица Цветов». Звучные стихи лились так гладко, что Тичеллини, еще читая, уже напевал мелодии. Сюжет также годился. «Царицей» в либретто была роза, влюбленная в фиалку, которая, в свою очередь, питала страсть к скромной маргаритке. После различных перипетий, аллегория оканчивалась соединением фиалки с маргариткой, причем роза великодушно благословляла союз. Начиналось всеобщее ликование и торжество. Тичеллини, дочитав последнюю страницу, немедленно принялся сочинять оперу.