Сын своего отца
Шрифт:
Для первого спектакля мы взяли "Круглый стол" Леннокса Робинсона - одну из его бытовых пьес, вполне пригодную для постановки на провинциальной сцене. Самым трудным оказалось найти исполнительниц на женские роли. Героиня пьесы - самостоятельная, уверенная в себе женщина, этакая мать-командирша - тип, по-видимому, совершенно не встречающийся среди ирландок. Каждый раз, когда я выпускал на сцену очередную дебютантку и предлагал ей произнести реплику вроде: "Ну, все помыли руки?", она сразу усматривала что-то неприличное в таком обращении к мужчинам и либо немела от робости, либо впадала в слащавость. Мои попытки показать, как сыграть такой кусок, только еще больше их смущали, доводя чуть не до слез. Я уже совсем было отчаялся, как вдруг кто-то тронул меня за плечо. За моей
– М-м-м-можно м-м-мне п-п-попро-б-б-боваться в-в-в эт-т-той р-р-р-роли?
– спросила она с решительным видом.
Считая, что она меня разыгрывает, я бросил через плечо:
– Валяйте, хуже, чем то, что мы сейчас слышим, не будет.
Она встала и сыграла так, словно всю жизнь провела на сцене. Ненси Мак-Карти стала премьершей моей труппы.
Затем мы поставили "Вишневый сад". (...)
За время моего пребывания в Корке я опубликовал несколько рассказов, в том числе "Гости нации", в журнале "Атлантик мансли". И все же, как я уже упоминал, эти годы не принесли мне много радости: Корк был уже не тот, каким я его раньше знал. О'Файолайн жил в Америке, а с Коркери, как оказалось, мы больше не находили общего языка. Мягкий и сдержанный от природы, он не был со мною резок, но дал понять, что придерживается определенных убеждений и не одобряет моих. Я не находил себе места: я чувствовал, что задыхаюсь в атмосфере Корка. Мною овладела своего рода интеллектуальная шизофрения, и я оживал только в те немногие дни, когда вырывался в Уиклоу, где мог поговорить о литературе и искусстве с Фиббсами, или когда уезжал в Дублин повидаться с Расселом и Йитсом. Рассел снабжал меня книжными новинками и последними сплетнями, а в воскресенье вечером я мог пойти в Театр Аббатства, в помещении которого Дублинская драматическая лига давала целую серию европейских пьес - Чехова, Стриндберга, современную немецкую драму, в которой ведущие роли исполнял приятель Фиббса Дени Джонстон.
И еще я влюбился - без надежды на взаимность - в мою премьершу, Ненси Мак-Карти. Я как раз увлекался письмами Чехова к Ольге Книппер и, наверное, под их влиянием пришел к мысли, что мне нужна своя актриса. Ненси жи с какой стороны не была Ольгой Книппер.
Она служила провизором и очень серьезно относилась к своим обязанностям, мало того, была ревностной католичкой. Если больной жаловался, что ему не помогает лекарство, она шла молиться к Петру и Павлу. Если по той же причине ей предъявляли судебный иск, она пускала в ход новену. Год, если не больше, я постоянно встречал ее около церкви Петра и Павла. Я дал ей почитать письма Чехова к Книппер, но они, по-видимому, не произвели на нее должного впечатления. Замуж за меня она не пошла.
Тем не менее, когда я попросил предоставить мне вакантное место в Дублинской муниципальной библиотеке, я все еще полагал, что беру эту работу временно, пока не подвернется что-либо в подобном же роде в моем родном Корке. Ничто не могло сокрушить во мне убеждение, что я нужен Корку и что Корк нужен мне. Ничто, кроме смерти.
За первые годы жизни в Дублине я составил себе библиотеку и опубликовал две книги: "Гости нации" - сборник рассказов о гражданской войне, над которым я работал, снимая комнату в Ранеле, и роман "Святой и Мери Кейт", писавшийся в моей первой в жизни квартирке на Англеси-роуд. Ни особым уютом, ни удобствами она не отличалась, но в моем распоряжении наконец оказалось место, где я мог расставить свои книги и пластинки, развесить картины и меблировать квартиру по собственному вкусу.
Я все еще считал себя поэтом и мало смыслил в том, как пишется рассказ, и уж совсем ничего в том, как пишется роман. Все рассказы и роман я писал в каких-то приступах вдохновения, за которым следовали приступы тоски, хорошие куски перемежались плохими, пока мне не становилось так тошно от моей писанины, что я уже не мог ее перечитывать.
Джордж Рассел, однако, приходил от нее в восторг.
Каждую неделю он появлялся в моей комнате - позднее, в квартире вечером в один и тот же день недели и в один и тот же час. Каждый
Прежде всего он интересовался тем, как мне работается. Мне работалось плохо. В те дни я писал приступами - в редкие минуты вдохновения, за которыми следовали месяцы простоя и депрессии или - что еще хуже бесплодное, изнурительное сидение над материалом, для работы над которым я еще не созрел. За книгу об ирландской литературе, которую Йитс и Рассел тогда убеждали меня написать, я принялся только тридцать пять лет спустя. Иногда он читал мне наставления, объяснял, чтс у каждого есть свои черные и свои светлые дни, приводил в пример Леонардо да Винчи, ссылался на существовавшую в природе экономию сил и ужасно меня утомлял.
А иногда вел себя очень разумно.
– Знаешь, дорогой, если человек говорит, что недоволен тем, что делает, значит зна"т, чтс.в будущем сумеет сделать намного лучше.
Однажды я, кажется, действительно вывел его из себя:
– Знаешь, на кого ты похож? На старую курицу, которая снесла яйцо, ходит вокруг него и квохчет. Ты когда-нибудь слышал, как квохчет курица, снесшая яйцо? "Ох-ох-ох, ох-ох-ох, не снести мне больше яйца, ох-ох-ох!" Вот так она говорит. И ты тоже.
Он выпивал чашку чая, держа блюдце с чашкой у самой бороды, а на предложение выпить еще быстро и невнятно отвечал, смотря мимо меня поверх очков: "Спасибо, спасибо, дорогой!" Ровно без двадцати одиннадцать он, взглянув на часы, ронял: "Надо идти", вскакивал с места, словно на пружине, и мигом скатывался с лестницы, боясь пропустить последний трамвай. Встав посередине рельсового пути, он обеими руками неистово сигналил вагоновожатому, а затем, не оглядываясь, хватался ва поручни и почти успевал подняться в вагон, прежде чем тот снова двигался в путь. Никаких прощальных слов, никаких взглядов или взмахов рукой. Он был уже весь сосредоточен на чем-то другом - точь-в-точь как мой отец, когда он уезжал в свой Корк.
Причина, по которой Йитс зашел ко мне, была его Академия Словесности, которая и сейчас влачит неопределенное, эфемерное существование. Идея создать Академию была вполне здравой - серьезное учреждение, объединяющее компетентных людей, способных защищать молодых писателей и пе давать католической церкви их преследовать. Но из-за того обстоятельства, что, исключая Йитса, все наиболее влиятельные ее члены жили в Англии и понятия не имели о том, каковы условия жизни в Ирландии, обе эти задачи оказались невыполнимыми.
Йитс - организатор по натуре, только тогда живший полной жизнью, когда он мог что-то или кого-то организовывать, - умел, как я потом убедился, отчаянно распекать и неумеренно льстить. Когда я - тогда еще начинающий литератор, не успевший выпустить ни единой книги, - как-то выразил сомнение по поводу членства в Академии Ирвина Сент-Джона, Йитс не стал объяснять мне, что тот креатура Шоу; вместо этого он с добродушнейшим видом сказал:
– Ну что беспокоиться о том, сколько у нас литературных знаменитостей! Хватит вас и меня.
Когда он принимался распекать меня, я не стеснялся давать сдачи, в основном из принципа. Ни с одним человеком, кроме отца, я так не ссорился, и, даже если допустить, что сам я тоже хорошая заноза, все равно в ссорах, в особенности в таких продолжительных, как наши, всегда виноваты оба. Право, можно сказать, что мы бранились, как сын с отцом, и что моя давняя задиристость, взращенная во мне наскоками моего родного отца, брала во мне верх. И все же могу заверить, что, когда к концу жизни Йитса я превратился в его верного раба, это случилось исключительно благодаря его великодушию, потому что никто другой не слышал от меня столько грубостей и дерзостей, как он.