Сын Яздона
Шрифт:
К нему возвращалась та безумная натура, нетерпеливая, горячая, нуждающаяся в постоянном сметении, смехе и проказах.
Когда Янич оплакивал погибших, Павлик пожимал плечами.
– Нужно прочитать здравицу св. Марии за душу нужно, уж тебе надлежит, – говорил он ему, – а, выплакавшись, думать о жизни. Те, что померли, кроме мессы, не нуждаются уже ни в чём. Татары всё-таки не вырезали всех, останется хоть немного люда.
Женщины и служба при монастыре, которой доверили присматривать за ранеными, стали милейшим обществом Павлика.
Не
Особенно послушница Луция, девушка с опущенными глазами, со светлыми волосами, от которых едва пучок выглядывал из-под накидки, робкая, краснеющая, попала на глаза сыну Яздона. Звали её по-монастырски Сестрой, хотя её возраст не позволял дать монашескую клятву и была там только на испытании.
Когда она проходила со старшей Гауденцией, неся корзинку с едой или бельё, Павлик уже был заранее на часах, чтобы его у неё отобрать, тихо поздороваться и что-то шепнуть. Девушка, воспитанная в суровой монастырской дисциплине, не отвечала, но невольно поднимались её длинные ресницы и веки, и детский взор падал на красивого юношу, невинный и так много говорящий, что у Павлика мурашки пробегали по коже.
Когда он сидел один на один с Яничем, хотя тот, уже дав обет, готовился вступить в доминиканский монастырь, а всяческой легкомысленной болтовни избегал, Павлик безжалостно его дразнил, рассказывая, как эта Луция ужасно ему понравилась. Янич сурово его попрекал и ругал.
– Благодарил бы Господа Бога, – говорил он, – что чудом избежал смерти, и эту жизнь, которую сохранило Провидение, ты должен бы, как я, посвятить службе костёлу. А у тебя, едва раны немного залечились, уже какие-то мысли по голове крутятся. Тебе уже эта Божья служанка приглянулась… а это кощунство…
– Что же, я в этом виноват? – отвечал Павлик. – Таким грешным Господь Бог меня сотворил, что женского, молодого взгляда выдержать не могу, чтобы во мне недостойная кровь не закипела. Мать Гауденция, хоть бы целый день на меня смотрела, ничем не навредит, но та, та!
– Молчи же, подлый трутень! – громил Янич.
Ругань вовсе не помогала. Павлик, всё чаще выскальзывая из комнаты, стоял на пороге и поджидал, ловил девушку, заступал дорогу и почти принуждал к разговору. Задиристый был сверх всяких слов.
Раны от стрел как-то быстро начали заживать, потому что кровь имел здоровую и силы молодые, мог бы уже идти смело в Пжеманков к отцу или куда-нибудь в свет выбраться, но это несчастное искушение держало его в монастыре.
Впрочем, было ему там неплохо, потому что княгиня-мать, как убогих, так раненых и больных с панским милосердием всем обеспечивала, а работы не имели никакой. Янич с капелланом Лютольдом целыми часами беседовал о своём будущем призвании. Долго спорили о том, должен ли он стать сыном Доминика или Франциска.
Павлик, пустая голова, был за Франциска, из-за того, что и князь Болеслав Краковский, и княгиня Ядвига
Янич же предпочитал быть сыном Доминика, потому что письмо кое-как знал, жаждал знаний, а в них там больше нуждались.
Третий их товарищ, немец Лузман, который также там лежал с ранами, и как немец имел у княгини особенные милости, ни в чего не вмешивался, ел, пил, спал, в костёл ходил, где дремал в уголке, но мог рекомендоваться княгине. Монастырское пиво было ему по вкусу.
Павлик за короткое время приобрёл там себе много приятелей и знакомых. Не говоря уже о сестре Луции, которую постепенно притягивал на свою сторону, украдкой всегда навязываясь ей по несколько раз в день, влезал в избы хромых и калек, везде его было полно. С нищими он обходился по-свойски и самым большим для него удовольствием было подстрекать их против друг друга, в их склоки подливать масло и доводить до того, чтобы ссорились, грызлись и били друг друга. Только тогда, когда вызывал такой ужасный шум, сам смеясь, выскальзывал, и тихо просиживал в общей избе, словно не знал ни о чём.
Такая жизнь продолжалась до мая, стало быть, недели четыре. Павлик был уже совсем здоров, но ему ещё из Кросна в свет не хотелось.
Янич замечал, что он всё чаще выскальзывал из избы, больше проводил времени во дворах, бывал задумчивым и менее разговорчивым.
Одного дня он начал вздыхать, что ему уже нужно бы домой и только сильного коня для путешествия не хватает.
Конь, на котором приехал, хромал. Янич ему своего был готов отдать, чтобы от него отделаться, потому что своим легкомыслием и высмеиванием всего уже ему надоел.
Начались торговаться о деньгах, остановились, наконец, на согласованном количестве пражских грошей, которые Павлик обещал заплатить. Но, получив коня, выезжать снова ему было не к спеху. Откладывал.
– Отец мой, – говорил Янич капеллану Лютольду, – вы не спускайте глаз с этого проклятого молокососа. Он святого места уважать не умеет и за девушками, по-видимому, волочится.
Как бы беды не было.
Ксендз сильно возмутился.
– Что за мысль! – воскликнул он. – А здесь набожные женщины, посвящённые Богу, монастырь всё-таки, в котором дух нашей княгини оживляет всех…
Янич смолчал и уже больше говорить о том не решался.
Одного вечера Павлика долго в избе не было, а дело было к ночи. Янич услышал в монастыре какой-то шорох и беготню.
Вбежал кто-то из челяди, оглядел углы и выбежал.
Через какое-то время прибежал капеллан Лютольд с заломленными руками к Яничу, задыхаясь.
– Где этот ваш Павлик?
– Разве я знаю?
Ксендз ударил по голове и как можно живей выбежал назад из избы. Янич не мог догадаться, что произошло. Лузман, который после пива уже спал, разбуженный, пошёл на разведку.