Сыновний зов
Шрифт:
Когда снова глянул на озеро — обмерла моя душа. И возле поплавка, и по заливу всему белым-бело кувшинок. Самую малость поозирался на комарье, а проморгал-таки, как разжались зеленые кулачки и выпустили на волю маленьких лебедей. И так много-много — глаза скрадывает… А откуда всплыли они, там лопухи, словно добрые морщинисто-материнские ладони.
Гляжу и отца вспоминаю. Не верил я ему, что он на своем веку застал здесь лебединые семьи. Сказывал: берегли крестьяне их пуще гусят домашних, гостей по престольным праздникам водили на озеро и показывали
Раздумался о прошлом и очнулся от милого девичьего голоса:
— Коля, посмотри, какая красота!
— Да-а, — баском согласился Коля. — У тебя в букете не достает кувшинок. Не огорчайся, я живо…
Девушка стала отговаривать Колю, да все равно не могла скрыть, что ей очень хочется получить кувшинки. Недоступные каждому, как густо-малиновая дремь плакун-травы, как побережный журавельник или ромашки.
Парень понял Любу и прямо в синем трико бухнулся в озеро. Он ловко плыл и скоро нарвал тяжелую ношу кувшинок. Люба ахала за кустом над неожиданным счастьем, а парень разделся и отжимал свой спортивный костюм.
Я представил, каким молодцом выйдет к девушке сильный и решительный Коля. Чего ему озеро и кувшинки, он и настоящих лебедей для Любы наловил бы… Но девушка больше не ахала благодарно. До меня долетел ее печально-материнский вздох:
— Коля, погубили мы их. Увяли они, мертвые они…
Коля повел глазами туда, где он срывал кувшинки. Там тускнела опустевшая вода, и скорбно сиротели лопухи-ладони. И лишь дальше озером празднично белели, сияли и детски радовались солнцу живые лебедята.
Парень с девушкой ушли без кувшинок в букете. Они, конечно, видели меня, но не спросили: можно ли привязанных к озеру лебединок лишать воды?
И я когда-то парнишкой тоже нарвал кувшинок. Только не для венка девчонке, а изведать — годятся ли они в еду?
Сухостоина
Поднял меня с ночлега смутный сон, и зыбкая тревога погнала на опушку березовой рощи Кузьманихи. Там над покато-положистым увалом вызревал детски-розовый утренник; там в пояс кланялась земле гибко-стеблистая пшеница, а в подгоре у речки Крутишки зарумяневшей вишенкой высвистывала гостеприимная чечевица:
— Все ло-ви-те-е, все ло-ви-те-е…
Туда и продирался я сквозь вишняги выше пояса и зацеписто-своробливую шипику, натыкался на суконно-ворсистые дудки пиканника, и, словно из брызгалок, окатывали меня росой случайно задетые зеленосочные дудки дягиля. И паутина склеивала ресницы, и налипала марлей на рот, и боярка подкарауливала — старалась врасплох закогтить мою фуражку. Очумело рвался я к опушке с ночлега, где сумерничал со мной полуношник-козодой, где с неподступно высокой березы сорили сухими ветками гнезда матереющие канючата, куда меж листьями мигали совами желто-зеленые звезды…
Скоро поредел подлесок, и синим небом посветлело впереди заулистое межстволье берез. И тут липуче-прилипчивая паутина опутала лицо, и, отдирая ее, наскочил на
— Как трахну! — осерчал я и размахнулся на сухостоину кулаком. И на размахе опустилась рука… Увидел я «диво-птицу» детства, лазорево-изумрудный «ероплан» — в мой рост приземлилась на бересту большая стрекоза-дозорщик. Золотисто-прозрачной слюдой отсверкивали ее узорчатые крылья; как сигнальные огоньки горели спереди на них красные пятнышки. Днем с бусистым звоном она легко носилась вокруг ополья и рощи, с лету вылавливала из летнего воздуха мошек, комаров и мух. И от того меньше гнусили занудные комары над моим ночлегом, не помешали и мошки спокойно спать, пока не разбудил смутный сон.
Стрекоза дозорила долго, и было ей совсем не просто свежить рощу и поле от гнуса. И когда схолодал и посырел воздух, она высмотрела теплую сухостоину, а не живую густо налитую соком земли березу. Тут и дожидалась неутомимая дозорщица новый жар-день, тут, может быть, коротала ненастье.
Опустилась рука, и ниже стрекозы рассмотрел ужимистого в пояснице муравья. Видать, припозднился он, поазартничал, оздоравливая рощу, и не поспел засветло вернуться в муравьиную деревню. А будить сторожей своих да односельчан не посмел, и порешил переночевать на прогретой сухостоине.
Вон по соседству с трудягой-мурашом пятнистые божьи коровки застенчиво приютились и тоже покойно дремлют, тоже копят силенки для обихода Кузьманихи, поля пшеничного. И дом их родимый — сухостоину — мог я нарушить, если бы не заметил стрекозу.
Трава возле сухостоины как бы известкой обрызгана — убелена. Знаю, кто они, «белильщики», — ястребы и совы с нее облегчали желудки. Им сушина и отдых, и дозор. Попробуй парить-кружить над увалом без передыху день ли, ночь ли — упадешь в хлеба пластом. А они не от простой поры облетывают озера сеяные — мышей, хомяков и сусликов укарауливают, не дозволяют им зерном дармовым поживиться.
Задрал я голову углядеть сухостоину и пуще того заволновался. Выше на ней круглыми зевками темнели дупла. И конечно же, не пустовали дятловы «одностопки». Не столь и долго побыл здесь, а к одному дуплу наведалась-ушмыгнула синица: будто дырка-зевок язык упрятала-проглотила. Молчком слетела синица на ближнюю березу и оттуда радостно созналась:
— По-кор-мила тю-тю-ту, по-кор-мила ви-тю-то.
Сине-красным мелькнула у сухостоины горихвостка, побывала у себя дома и стриганула на самую вершину. С нее она солнце раньше меня высмотрела и начала выманивать его в ясно-ведреное небо…