Такая история
Шрифт:
— Видишь, капитан не дурак.
— Капитан!
— Нe кричи, Кабирия.
— Капитан, мы здесь!
— Тихо!
— Последний!
— Ложись, твою мать!
По лесу гуськом поднимались немцы, организованно, в полном молчании. Смотрели по сторонам. По их лицам было видно: они знают, что делают. Трех итальянцев, распластавшихся среди сухих листьев, они не заметили и прошли метрах в пятидесяти. Не двигаясь, чувствуя щекой холод земли, Последний подумал, что картой военных действий можно подтереться. Что это значило: враг, наступающий из Италии в направлении собственной страны, и они трое, прижавшиеся к земле, хотели только одного — оставаясь незамеченными, дать пройти врагу, в то время как два года они рисковали жизнью с единственной целью: ни в коем случае не дать ему пройти? Они спрашивали себя, есть ли название происходящему. Именно тогда, в ту секунду Последний явственно почувствовал, что некая подчиненная логике геометрия временно прекратила действовать, — сказал он мне много лет спустя, — и наступил хаос, одновременно разрушающий и вселяющий надежду. Он произнес именно эти слова: «некая подчиненная логике геометрия временно прекратила действовать», и они прозвучали крайне неожиданно, потому что с виду он был обычным парнем, явно не особенно образованным. Но, проводя с ним целые дни, я различил в нем врожденное чувство формы и нечто вроде интуитивной способности расшифровывать действительность, отводя ей соответствующее место в мыслительном пространстве. Череда событий не вызывала в нем ни малейшего желания оценивать их мерками добра и зла или справедливости и несправедливости; казалось, его единственной заботой было найти в происходящем доказательство вечного колебания стрелки между порядком и хаосом, колебания, неотделимого от мучительного формирования и распада геометрических фигур. Как ни странно, я довольно редко сталкивался с подобным свойством даже в мире ученых, с которыми мне, при моей профессии, долгое время приходилось иметь дело. Тем не менее я не удивился, когда Последний счел меня достойным самого сокровенного признания: именно этому необычному складу ума он обязан открытием своей миссии — осуществить проект, который я до сих пор считаю столь же бесполезным, сколь гениальным. Мне неизвестно, удалось ли ему претворить мечту в жизнь, но сейчас, спустя много лет, я с удивлением сознаю: я всегда надеялся, что он своего добьется. Помню его вопрос, не кажется ли мне ребячеством стремление посвятить всю жизнь одному делу, и мой ответ — свою старость я посвятил написанию мемориала.
— Чтобы восстановить поруганную честь сына?
— Да, — сказал я.
Когда Последний узнал, что я математик (на протяжении сорока двух лет я занимался исследованиями и преподаванием, правда без особых успехов), то должен был догадаться, почему я слушал его с таким пристальнейшим вниманием. Возможно, он осознал, что именно благодаря своему необычному видению мира как совокупности движущихся форм он смог описать действительность, перейдя на доступный мне язык; моя эрудиция была здесь бессильна. Ничем иным я не могу объяснить его пристрастие к мелочам, привычку постоянно возвращаться к событиям внешне незначительным, а в особенности — дотошность, с которой он мне рассказывал о том дне, о том
Война закончилась.
Все немного в это верили, объяснил мне Кабирия, и я должен понять, даже спустя столько лет, как можно было пройти через подобное безумие. Солдаты бросали оружие и шли навстречу врагам — и здесь не было ничего сложного или печального. Все выглядело очень естественно. Сдающихся в плен было столько, что австрийцам не хватало людей, чтобы охранять их, и пленные послушно стояли на месте, как коровы на пастбище. Мало кто думал по-другому. Капитан был среди этих немногих, так же как и Последний. Они говорили, что не нужно было бросать оружие. Если война закончилась, то почему австрийцы его не бросают?
Случилось именно то, — пояснил мне доктор А., ротный хирург, — чего немцы и ожидали: после трех дней затишья итальянское командование отдало приказ отступать, и с горных вершин, до конца не веря в это, в долины начали спускаться солдаты, без боя оставляя стратегические позиции, стоившие им не одной тысячи убитых. Планировалось отодвинуть линию фронта до Тальяменто и там, после переформирования, организовать оборону, способную остановить австро-немецкую армию. Но в который раз недалекий военный ум оказался неспособен постичь элементарную логику фактов. Термиты забирались все глубже, и было ясно, что к берегам Тальяменто они прибудут первыми. Больше миллиона итальянских солдат спускалось на равнину, по пятам их преследовала армия неприятеля, а впереди ожидали термиты. В военной терминологии это называется окружением, что для любого бойца сродни страшному сну. Честно говоря, — признался Последний, — нельзя назвать страхом то, что мы тогда испытывали, это было нечто иное, похожее на эйфорию или опьянение. Чем дальше мы отходили назад, тем больше людей прибавлялось к нам, но у каждого, вероятно, была своя история, своя судьба, свой путь. Сколько людей, столько и историй. Капитан убедил нас не бросать оружие, тогда как вокруг бродили тысячи безоружных солдат, а другие, наоборот, подбирали винтовки и, смеясь, надевали на плечи. Помню, как на рассвете мы вышли из леса, где всю ночь прятались от немцев, которые были повсюду, и оказались на пастбище, чтобы увидеть кучку итальянских солдат; они стреляли в коров, кто из револьвера, кто из винтовки; стреляли в животных и убивали их, при этом смеясь и громко разговаривая. Странно, но я до сих пор помню, как они давились от смеха, когда объясняли нам, что нельзя ничего оставлять врагу, — только выжженную землю, как русские в войне с Наполеоном. Всеобщий дурман — вот что это было. Вы не должны об этом забывать, если на самом деле хотите понять своего сына, вам ясно? — предупредил Последний. — Если вы не примете в расчет это помешательство, то не поймете вообще ничего. Помню, как мы подошли к Удине, даже не зная, там ли уже австрийцы, и двинулись вперед с винтовками наперевес; мы жались к домам, и вдруг из-за угла появились три проститутки, три девочки из борделя; они бежали босиком, полуголые, в развевающихся по ветру рубашках, словно видения из сна, бежали бог знает куда, с голыми ногами, молча: ни слов, ни криков, просто бежали, а потом бесшумно исчезли в переулке, и, честное слово, мы засомневались, что видели их на самом деле, а не во сне. Словно кто-то специально явил их нам для демонстрации безумия, которое нас окружало. И дальше мы сталкивались исключительно с полной бессмыслицей. Мы оказались на маленькой площади, полной итальянских солдат; они сидели, и ни у кого из них не было оружия — я бы сказал, что они в увольнении, а может, в самовольной отлучке. Но главное чудо — отсутствие австрийцев, даже тени их поблизости не было; они поступили как дровосеки: сложили дрова и оставили на поляне, чтобы вернуться за ними, когда будет время. Капитан спросил, в чьих руках город — немцев или нет, и какой-то офицер завопил, что все в руках немцев; при этом он поднял бутылку вина, держа ее за горлышко, будто собирался произнести тост; остальные же кричали нам, что война закончилась, и советовали избавиться от оружия, потому что если австрийцы нас увидят с оружием, то сразу прикончат. Надо отходить к Тальяменто, крикнул в ответ капитан. Но его слова ничего не изменили: это их больше не касалось. Нам бы сразу покинуть город — сказал Последний — и тогда все бы пошло по-другому, но в этом городе было что-то завораживающее, с чем мы никогда раньше не сталкивались: например, одновременное ощущение смерти и праздника, и все как будто повиновалось волшебной палочке — тишина и выстрелы, ставни, хлопающие на ветру, солнечные лучи на стенах, пустые дома и оставленная в них утварь, сбитые с толку собаки, распахнутые двери, сохнущее под окнами белье; время от времени из винных погребков слышалось пение на немецком, возле одного такого погребка Кабирия однажды остановился, заглянул внутрь, держа палец на спусковом крючке винтовки, и сказал, что там австрийцы и итальянцы, все вокруг залито вином, а они танцуют, барахтаясь в вине, — вот его слова. Полная неразбериха, одним словом. Перед церковью мы наткнулись на двух безоружных сицилийцев, двух здоровяков, которые представляли собой довольно странное зрелище рядом с целым складом самых невероятных вещей — от аккуратно сложенной кипы рубашек, брюк и пиджаков до клетки с кроликами и даже швейной машинки. Было тут и зеркало в золотой раме. Один из сицилийцев плакал. Второй спокойно курил. Он рассказал, что у австрийцев была такая система: они брали из опустевших домов все, что нравилось, потом выбирали из пленных итальянцев какого-нибудь верзилу, заставляли его взвалить награбленное на себя и нести за ними. Где они сейчас? — спросил капитан. Сицилиец указал рукой на дом впереди. Красивый дом, не иначе как для богачей. Австрийцев не было видно. Уходите, сказал капитан. Один молча покачал головой, а другой так и продолжал плакать.
Вы хотите знать, можно ли формально расценить поведение вашего сына как бегство — сказал мне доктор А., ротный хирург, когда я спросил, позволительно ли, по его мнению, считать блуждание вслепую поступком, за который полагается расстрел. Честно говоря, я не знаю ответа, признался он. То, что произошло тогда между горами и Тальяменто, нельзя объяснить языком военных по одной простой причине: сколь это ни смешно, отсутствовала такая необходимая предпосылка для логического анализа, как поле битвы. Границы были стерты, а единственная тактика немцев немало способствовала полной неразберихе. Некоторые ситуации я бы не колеблясь обозначил словом «гротескные», да простят мне такое кощунство. В какой-то момент итальянское командование выдвинуло тыловые части вперед, ближе к фронту, чтобы замедлить продвижение врага. Могло получиться, а впоследствии так и вышло — впереди им не удалось обнаружить термитов, потому что они их обогнали, даже не заметив, и оставили у себя за спиной; вместо этого тыловые части столкнулись нос к носу с колоннами побросавших оружие итальянских солдат, которые радостно отходили к Тальяменто, что, как нетрудно представить, сопровождалось язвительными замечаниями. А еще были штатские, несколько десятков тысяч первых беженцев, которые уносили все, что могли, и заполняли собой немногие еще доступные дороги. Повсюду царил хаос, а вы задаете мне сугубо формальный вопрос, бежал ли ваш сын или всего лишь подчинялся приказу отходить. Откровенно говоря, я не знаю, что ответить. Возможно, это зависит еще от того, как он отходил. Иными словами — как добрался до Тальяменто.
На автомобиле, сказал я, — об этом мне поведал Кабирия, когда я поинтересовался, как им удалось вырваться из Удине. На автомобиле, ответил он и продолжил рассказ. Внезапно они вышли на широкую улицу, на бульвар, где увидели массу австрийцев; те стояли в боевом строю, офицеры проводили смотр войск, тут же были артиллерийские орудия, оставалось только задаться вопросом, как им удалось так быстро сюда добраться. Даже оркестр был. Это казалось какой-то комедией, пояснил мне Кабирия, потому что за два года войны такого количества австрийцев одновременно я ни разу не видел. Я был готов бросить оружие прямо там — и делу конец. Но Последний побежал, капитан за ним, а мне что оставалось? И я припустил следом, чтобы поскорее убраться оттуда. Беда в том, что нас заметили и теперь преследовали, крича что-то по-немецки. Когда раздались первые выстрелы, капитан свернул в переулок, и мы оба бросились за ним в надежде, что это не тупик, иначе нам крышка. Так мы пробежали полгорода, слыша за спиной топот и крики австрийцев, которые не отставали. Направление мы выбирали наугад, и нам пока что везло; мы опять выскочили на площадь с итальянскими солдатами, у которых был такой вид, будто они в увольнении. Мы без единого слова промчались мимо, и, наверно, после этого они сделали что-то, может, просто сдвинулись поплотнее, но топот и крики остались вдалеке. Капитан молча нырнул в первые попавшиеся ворота, мы пересекли двор, подошли к парадной лестнице, очень красивой, и стали подниматься по ней. Я обратил внимание, что в какой-то момент Последний остановился и повернул обратно, тогда как мы с капитаном добрались до второго этажа, где был вход, что-то вроде входа, коридор, ведущий внутрь дома. Мы двинулись вперед, с винтовками наизготове — как знать, что ждет нас. При воспоминании о том, что мы увидели дальше, меня и сейчас оторопь берет. Большая, очень большая комната, полная дорогих вещей: ковры, зеркала, картины, а в центре, точно в центре, — накрытый стол, за которым сидят хозяева. Хрусталь, скажу я вам, на огромных тарелках изысканные кушанья, и пять человек, все нарядные, обедают в полной тишине. Во главе стола отец, против него мать, а по бокам три дочери, одна совсем
— Я нашел внизу автомобиль.
Наверно, он хотел сказать что-то еще, но роскошь комнаты будто ослепила его: слова так и застыли на губах, а глазами он пожирал стол. Медленно приблизился, причем нам с капитаном и в голову не пришло что-то сказать: мы почувствовали, что нельзя останавливать его — он был не таким, как все. Последний подошел к столу и провел пальцем по краю скатерти. Он переводил взор от одного края стола к другому, словно хотел измерить его или охватить одним-единственным взглядом. На лице его играла странная улыбка, будто он обнаружил то, что давно потерял. Он касался до всего, что находилось на столе: выпуклости графина, ободка тарелки, контура бокала — изящно проводил по ним пальцем, словно по своему собственному творению, как делают ремесленники, когда закончат работу и последний раз ее проверяют или еще что-то подправляют. На людей он вообще не обращал внимания, его занимали только предметы; на лежавшего ничком на полу отца с окровавленным лицом он и не взглянул, поглощенный изучением серебряного кольца для салфеток, он легко дотрагивался до него пальцем, перекатывая по столу. Оставив кольцо в покое, он подошел к младшей из сестер, похожей на куколку, которая сидела неподвижно и молчала, не плача и не поднимая глаз от тарелки, и осторожно взял у нее из руки серебряную вилку тончайшей работы. Держа вилку перед собой, он, как загипнотизированный, скользил по ней взглядом, от кончика ручки до зубцов и обратно. Тут капитан решил, что мы перестарались, и громко спросил, при чем здесь автомобиль. Последний пришел в себя, словно очнувшись от сна. И ответил, что внизу, в гараже стоит автомобиль.
— На что нам автомобиль? — спросил капитан.
— Чтобы доехать до Тальяменто, вот на что.
— Ты спятил? Надо же уметь на нем ездить.
Последний улыбнулся. Затем склонился к девочке и произнес:
— Мерси.
И положил вилку в карман. По дороге к двери он старался не смотреть по сторонам. Мы с капитаном переглянулись, и капитан поспешил за ним. Я тоже. Но уже на пороге меня остановила безумная мысль, и я вернулся. Подошел к матери и сказал:
— Мерси.
И сорвал с ее шеи тонкую золотую цепочку. Женщина не шелохнулась. Тогда я осмелел и взял заодно серебряные кольца для салфеток. Никто не пытался остановить меня. Это оказалось на удивление просто, и я решил забрать все, что смогу; действовать надо было решительно — я подошел к матери и спросил, где остальное. На меня она не смотрела. Не поднимая глаз от тарелки, сняла три кольца со словами:
— Не причиняйте нам зла.
Взяв кольца, я повторил вопрос:
— Где вы прячете остальное?
Почему-то я решил, что в доме этих ненормальных было спрятано неведомое сокровище. В ответ тишина — женщина осталась неподвижна. Тогда я запустил руку ей в вырез платья, удивляясь собственной смелости:
— Мне самому поискать?
Груди под кружевами были мягкие.
— Прошу вас, — выдавила она и поднялась.
Привела меня в библиотеку и из какого-то тайника достала все драгоценности — целое состояние. Я никогда не совершал ничего подобного, клянусь, но тогда все было не как обычно: мы были странными, мир был странным в те дни. В глубине души была уверенность: я только возвращаю себе то, что у меня отобрали. Женщина по-прежнему избегала смотреть на меня, и тогда я понял, что не успокоюсь, пока не увижу ее глаз. Прикладом я начал крушить все подряд, потом принялся вспарывать штыком кресла, подушки — что под руку попадет. Устроил настоящий погром. Три сестры и мать молчали и не двигались, — за эту неподвижность хотелось их придушить. Значит, у них действительно что-то припрятано. Наконец я нашел еще один тайник за деревянной панелью, которыми в богатых домах так любят закрывать голые стены — иначе они кажутся слишком заурядными. В кирпичах за панелью было сделано углубление. То, что я там увидел, вначале можно было принять за сложенные в стопки небольшие книжки или аккуратные кирпичики. Только всё было из чистого золота. Идиоты. С таким богатством они сидели здесь и ждали, пока война настигнет их, вместо того чтобы спокойно отправиться куда угодно и наслаждаться жизнью. Я решил, что они полные идиоты. Вывалив содержимое ранца на пол, я сложил в него золото и остальную добычу: драгоценности, кольца для салфеток — все. От волнения у меня дрожали руки. Этого хватило бы нам троим, Последнему, капитану и мне, на роскошную жизнь. Снизу донесся гул заведенного мотора. Все шло идеально, словно было заранее продумано. Прежде чем уйти, я приблизился к матери и, взяв ее за подбородок, заставил посмотреть на меня. Глаза у нее оказались большими и серыми — у некоторых животных такие бывают. Ей пришлось посмотреть на меня. Отец так и лежал на полу, — откуда я мог знать, что он мертв? — я лишь сильно ударил его в лицо, а о том, что он умер, узнал уже потом, но несправедливо обвинять в этом меня, может, он от разрыва сердца помер, — скорее так, чем от моего удара, — или его собственные дочки прибили за дурость, за то, что чересчур важничал перед нами, почем я знаю. А все на меня повесили, и отсюда мне уже никогда не выйти, вздохнул Кабирия.
Я знал, что он уже тридцать лет провел за решеткой, потому что убитый им мужчина оказался большой шишкой, да еще и золото исчезло навсегда, и заключенный упорно отказывался признаться, где оно спрятано. Я сказал, что его оставят всю жизнь гнить в тюрьме, а потому и золотом своим попользоваться ему не удастся. Он засмеялся. Вы так считаете? Поживем — увидим.
Мне точно известно, что, против всякой логики, мой сын вместе с Кабирией выехали из Удине на «фиате-4», за рулем которого сидел солдат по имени Последний, они оставили за спиной город и по проселочным дорогам, а иногда и прямиком через поля, направились к Тальяменто. Когда я спросил доктора А., ротного хирурга, как такое возможно, он, улыбаясь, ответил, что раз было, значит, возможно, и добавил, что, по правде, все происходившее тогда в тех краях лишено смысла. Это уже не война, объяснил он. Видите ли, среди маневров, предусмотренных руководствами по военной тактике, есть один, превосходящий остальные по трудности, в том плане, что остановить его практически нереально, — отступление. Учебники изображают отступление как маневр, которому можно придать определенный порядок, разумную форму. Тогда как в действительности отступающая армия — это уже не армия. Одна из глупейших фраз, которую вы могли услышать по поводу Капоретто, — это «отступление превратилось в разгром». Перед вами софизм военного языка. Они упрямо называют военным маневром то, что происходит спонтанно, когда скорлупа войны дает трещину и невероятное количество физической и психической энергии высвобождается из-под контроля военной логики и просто-напросто откатывается назад, увлекая за собой обрывки пейзажа, людей и смертей. В таких вещах порядка быть не может. Сама война, как вам известно, любит порядок, но отступление нарушает его, оно как выпавшее звено в цепи событий, неконтролируемый отход от каких бы то ни было правил, ведущий к разгрому. Под Капоретто отступление приобрело библейские масштабы и, согласитесь, по всем признакам носило характер чудовищного хаоса. За несколько дней более трех миллионов человек заполонили маленький участок земли, сосредоточив там все мыслимые виды иллюзий и умозаключений. Более миллиона итальянских солдат спустились туда с гор; лишь несколько дней назад они гнили в окопном аду на передовой, а сейчас слышали женские голоса, вновь видели человеческие лица, открытые двери, винные погреба, которые можно грабить, дома, покинутые хозяевами. У кого-то еще оставалось тайное желание подчиниться приказу об отступлении, но большинство подчинялось инерции дорог; почувствовав себя свободными, они сбросили бремя войны и внезапно соскользнули в застывший мир, где больше не было Истории, которая бы осудила их. По пятам их преследовала австро-немецкая армия, а это значит, что миллион изнуренных солдат, изнуренных неожиданно долгим наступлением, оказался в отчаянном положении, когда все планы снабжения пошли прахом, и единственной возможностью обеспечить себя оказался грабеж, а единственной возможностью выжить — продолжение наступления, как это ни странно. Добавьте сюда штатских — около трехсот тысяч человек, которые, не дожидаясь неминуемой вражеской оккупации, бежали, бросив свои дома; представьте себе стариков и детей, лежачих больных, погруженных вместе с кроватями на телеги; представьте себе скотину — все их богатство. Представьте себе дороги, превращенные осенними дождями в потоки грязи. А теперь подумайте о чехарде, в которой трудно разобраться; немецкие термиты все еще блуждают по кровеносным сосудам отступления, зачастую впереди итальянцев, не способных уклониться от боя в условиях, когда все перевернуто с ног на голову, и нашим солдатам приходится сражаться за право вернуться назад, проложить себе дорогу в тыл. Освободить самые важные, согласно военной тактике, объекты: железнодорожные станции, мосты, дорожные узлы, где внезапно вновь разгорались бои за обладание любой точкой, любой, даже самой незначительной, позицией, которая могла означать жизнь или смерть. Представьте себе штатских, первыми подошедших к реке и отброшенных оттуда; они вынуждены повернуть обратно и возвращаться в свои опустевшие дома. Представьте итальянские тылы, выдвинутые вперед, навстречу своей отступающей армии, для того чтобы замедлить продвижение врага. Представьте пленных, которые спустились с гор, а теперь, лишенные свободы, поднимаются обратно, направляясь в лагеря для военнопленных на австрийской земле. Вы можете представить себе масштабы подобного взрыва? Если вы действительно хотите знать мое мнение, то скажу, что на дорогах к Тальяменто чего только не происходило в те дни, и этого не понять, если не выйти за рамки военной логики; тут, поверьте мне, не обойтись без сравнения с совсем другим видом опыта — опытом праздника. Воспользуйтесь грамматикой карнавала, и вам удастся проникнуть в суть отступления при Капоретто. Попробуйте представить — посоветовал доктор А., ротный хирург — живой поток под октябрьским небом, людей на фоне тысяч брошенных артиллерийских орудий, опрокинутых или превратившихся в груду обломков, попробуйте представить еле движущуюся трехмиллионную толпу тех, кому больше нечего терять, попробуйте представить усталость и боль, но одновременно облегчение и радость, полное отсутствие мыслей и поистине вавилонское смешение языков и слов. Тогда вы, возможно, прочувствуете природу праздника, скрытую под оболочкой того, что потом преподносилось как катастрофа, и посмотрите без тени страха на открывающуюся вашему взгляду карнавальную эйфорию: это одна сплошная гримаса или, если угодно, танец, именно танцем было движение по грязи, легким танцем. Ручаюсь вам, что в тех местах никогда не видели подобного праздника. Я бы даже сказал, революции. Представьте, как состоятельные господа наложили в штаны, проснувшись утром в своих теплых домах, где, казалось, им ничто не угрожало, и обнаружив, что их вот-вот захлестнет стихийная волна безумцев, переполненных злобой и забывших о всякой дисциплине. Где были вы, профессор? в полумраке какой-нибудь гостиной? или в надежных стенах университета? Не говорите, будто не содрогнулись, услышав первые сообщения, увидев первые заголовки газет в дни большевистского кошмара, — это невозможно забыть; в России вспыхнула революция, и как раз в те дни с гор спустилась лавина безумцев, которых три года держали на поводке; неизвестно, какую жестокость они несли в душах, когда хлынули на равнину, у многих в руках было оружие, и они внушали ужас, внушало ужас это вооруженное отчаяние, не говорите мне, будто не подумали хоть на миг, что пришел конец, — не войне, не только войне, а всему, вашей лжи, вашим махинациям, — всё грозили сокрушить вооруженные оборванцы, которых вы обрекли на самые жестокие мучения, они спускались с гор, они шли к вам, и никто не остановил бы их, потому что страх был им уже неведом, они бы пришли и расквитались с вами, отплатив тем же зверством и насилием.