Талант марионетки
Шрифт:
– Прекрасная Офелия, – прошептал он. – А уж как мы напились после первой же премьеры… – Все трое расхохотались, и тихое эхо отразилось от каменных стен пустой площади. – Он всегда знал толк в выборе актеров, всегда…
– А то, – хмыкнул Ив, – что об этом говорить. Знаешь, ты ведь один остался из нашей старой гвардии.
– Ты все такой же сноб, – заметила Марго. – А сам исподтишка наслаждаешься тем, как играет наша молодежь!
– Я и не спорю. – Бретеш выставил руки ладонями вперед, как будто защищаясь. – Но они все еще так молоды и так…
– …похожи
Все трое помолчали, как будто обдумывали сказанное.
…Да свершится
Вся ваша злая воля надо мной!
Я ваша жертва – бедный, старый, слабый, —
пробормотал Марк Вернер, нарушая тишину.
Марго вздохнула.
– Может, и не злая, – задумчиво сказала она и незаметно оказалась возле Марка. – Рене делает то, что должен, – очень тихо произнесла она. Или же только подумала?
– На нем лежит такая ответственность, – откликнулся Бретеш. – Что наши жизни по сравнению с искусством? Нас оно не отпускает даже теперь, – он хмыкнул.
– Жизнь мимолетна, – задумчиво сказал Марк. – Жизнь – только сон. По сути, жизнь наша имеет значение только до тех пор, пока мы несем на сцену наш труд, наш талант – если он есть.
Кто-то вздохнул, соглашаясь с его словами.
– Искусство вечно, – продолжал он. – Мне повезло, что я смог сыграть столько ролей, что он… дал мне возможность. Я выхожу из театра – и сплю, вижу сны наяву. Мир – фальшивка, если его не касается подлинное искусство. В театре же пелена спадает с глаз, и начинаешь жить по-настоящему. Все наносное уходит, нет прошлого, нет настоящего, есть только ты и сцена. И другие, кто творит вместе с тобой. Только тогда и живешь. А все остальное – сон, лишь сон… – Его веки опустились, будто актер и в самом деле задремал. Рука Марка механически поднесла бутылку вина к губам, и он глотнул несколько раз так жадно, как будто его давно мучила жажда.
Старик поуютнее устроился у служебного входа. Пустая бутылка звякнула о мостовую.
Темноту комнаты едва разгоняет слабый свет лампад и тлеющих углей кальяна. Тени причудливо шевелятся на стенах и на полу, точно живые люди. Окна верхнего этажа квартиры на Елисейских Полях распахнуты, и холодный декабрьский воздух врывается в нее вместе с мелкими каплями ледяного дождя.
Тишина. Разошлись все, кроме нескольких человек, которых этот поздний час собрал в одной комнате. Мадлен медленно выпускает струю ароматного дыма в потолок, он плывет по комнате и растворяется во мраке. Актриса передает мундштук дальше по кругу и опускает голову на мягкую атласную подушку.
Воспоминания и страхи окружают актеров плотным облаком, поднимаются к высокому потолку и исчезают за окном, растворяясь в ночном парижском воздухе. Завтра от них ничего этого не останется. Завтра будет новый день и будет новый спектакль.
Но сейчас…
На столе под стеклянным куполом стоит ваза. Древняя, с тончайшей росписью по фарфору, единственная в своем роде.
Она пуста.
Вазу нельзя наполнить водой, иначе она лопнет и разлетится маленькими кусочками.
В нее никогда не поставят цветы – какое кощунство, ставить цветы в такую вазу!
Ее никогда не коснутся.
Ее судьба – стоять здесь под взглядами других людей – оценивающими, восхищенными, влюбленными.
Она всегда одна. Она совершенна.
Она стоит на сцене, и ей стоит лишь повернуть голову, чтобы вызвать восторг публики. Каждый из них готов носить ее на руках, но никто не может даже прикоснуться.
Она выходит из служебной двери в меховом пальто, опускает на лицо вуаль, и толпа расступается в немом восторге и благоговении. Она садится в такси и едет в квартиру на правом берегу Сены – такую же идеальную, вылизанную приходящими горничными, и такую же пустую.
На столе под стеклянным куполом стоит ваза. Когда-нибудь и ее век пройдет, она всем надоест, а стекло покроется пылью и паутиной. Мадлен бьет по стеклу изнутри, пока кулаки не покроются кровью. Она кричит так долго, что голос срывается на хрип, но ее никто не слышит. Стекло слишком толстое, его не пробить. Слезы катятся по щекам, ногти царапают ладони, но зрители этого никогда не увидят.
Она идеальна.
Очередная премьера – и вновь парижский бомонд собрался в Театре Семи Муз, чтобы воочию увидеть новую постановку и впечатляющую игру актеров. Все места заняты, первые ряды партера и лож сверкают бриллиантами, несколько тысяч глаз, не отрываясь, смотрят на сцену. Занавес медленно поднимается, чтобы представить публике звезду сегодняшнего вечера, главного героя пьесы, прославленного Этьена Летурнье.
Это его звездный час. Он готов, он собран, он уверен в себе. На генеральном прогоне Дежарден остался доволен, и даже Тиссеран выразил свое одобрение.
Он стоит на сцене в слабом луче софита, который разгорается все ярче, и вот он окружен пятном ослепительного света.
Тихий шепот волной прокатывается по залу от первого ряда к последнему. Зрители встревоженно переглядываются, голоса становятся громче, тревога, идущая из зала, ощущается даже на сцене. Этьен оглядывается, смотрит за кулисы, но с той стороны все спокойно. Нужно продолжать, он набирает побольше воздуха, чтобы первой же фразой заставить зал замолчать, и замирает.
Что он должен сказать? Как начинается его текст? Ни первая строчка, ни остальные десять страниц роли не всплывают в памяти. Осветитель поспешно выключает софит, занавес падает, Этьен плетется в свою гримерку.
Встречающиеся ему актеры и работники сцены отворачиваются, да он и не хочет разговаривать. Он знал, что однажды так произойдет. В глубине души он даже ждал этого момента, хоть и не был к нему готов.
Гримерка в самом конце коридора похожа на хозяйственное помещение. Грязная дверь, мигающая лампочка, вещи свалены на полу бесформенным комом. Его костюмы Гамлета, Ромео, Цезаря погребены здесь, среди других воспоминаний. Сюда давно никто не заходил, кроме него самого, и это место – единственное, что связывает его с прошлым.