Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
– Держать надо было крепче, – с явным раздражением заметил начальник тюрьмы. – Усадите. И врача сюда.
Все плыло перед глазами о. Петра. Плыл и качался похожий на восклицательный знак тюремный начальник, стол с лампой под стеклянным зеленым абажуром, портрет на стене, изображавший человека с усами, узким лбом и гладко зачесанными назад волосами… Во всех кабинетах, куда в последние годы приводили о. Петра, смотрел на него этот человек… Он несомненно знал, кто это, но вспомнить не мог. И у доктора в белом халате и белой шапочке, бинтовавшего ему голову и поившего какими-то каплями, спросил:
– Это… кто?
– Начальник тюрьмы, товарищ Крюков, – отчего-то шепотом ответил тот.
– Нет… на стене… портрет… кто?
– Рехнулся, – пробормотал доктор. – Товарища Сталина не узнает.
А-а… Мучитель главный. Портрет
– Не надо упорствовать, Боголюбов. Мы упорных не любим.
– Будто вы вообще кого-нибудь любите, – очень ясно и четко ответил ему о. Петр.
– Что вы мычите? Доктор, он в сознании?
– Вполне. Спрашивал, кто на портрете… Товарища Сталина не узнал.
– Память отшибло. Или дурит?
– Непохоже, товарищ капитан.
– Ладно. Постойте… Что-нибудь от головной боли… Спасибо. Идите. И вы, младший лейтенант… Слушайте, Боголюбов… вы меня слышите?
Отец Петр кивнул.
– Слышу, – сказал он и взглянул в приблизившиеся к нему стеклышки пенсне.
Сквозь них смотрели на него светлые холодные глаза. Потом исчезли. Начальник тюрьмы выпрямился и хрустнул пальцами.
– Давно хотел с вами поговорить, Боголюбов… Да все времени нет. Время, время… Река времен в своем стремленьи… – низко гудел он, расхаживая по кабинету, и о. Петр, как в тумане, видел его тощую, долговязую фигуру то у стола, то в углу, то возле черного окна, в глубине которого отражался зеленый свет лампы. – …уносит все дела людей… ну и так далее… Река времен. Н-н-да. – И, задержавшись у окна, он выстукал пальцами по стеклу нечто быстрое и бравурное. – Но вы, судя по всему, лишены этого острого, трагического, иногда до перехвата дыхания, до сердцебиения, до ужаса!.. чувства неотвратимо убывающей жизни. Иначе бы не сохли здесь… в одиночке… И город дрянь, и тюрьма, хоть я ее начальник… А у меня, между прочим, голос, у меня дарование, у меня, если желаете, драматический баритон, мне на сцену, мне Риголетто петь… Джильда, о Джиль-да! – негромко, с чувством пропел он. – Да что вы понимаете! Вам жизни своей не жалко. Почему? – Спросил Крюков и сам же ответил: – Из-за идеи. Какой? А вот, видите ли, Сергия не признаю – раз. Не открою, где спрятал никому не нужное завещание бывшего главного попа… главпопа… а? ведь смешно… всея Руси… еще смешней… Два. И это – идея, которой вы приносите в жертву – уже принесли! – свою бесценную, неповторимую, единственную жизнь?! Не понимаю.
– И не поймете.
Рана на лбу заныла, и о. Петр, поморщившись, коснулся бинта, крепко перехватившего голову. Ночь бесконечная. Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей.
– Будет вам – не поймете! И понимать нечего. Таких фанатиков…
Телефонный звонок прервал его. Он схватил трубку.
– Да! Маша, Машенька, – повернувшись к о. Петру спиной, с нежностью говорил начальник тюрьмы. – Голубушка, отчего ты не спишь? Ночь глубокая. Я? Беседую. С кем? Да тут… – Он бросил через плечо быстрый взгляд на о. Петра. – Один человек, Машенька, не имеет значения… Не обижать? Да ты что! Разве я на это способен? Сон видела? Ну вот, теперь у нас и сны вещие… По соннику будем разгадывать или к гадалке пойдем? Нет, нет, не волнуйся. И ложись. Спи, милая, скоро приеду.
Крюков положил трубку и некоторое время неподвижно стоял возле стола, а затем, сев в кресло, скучным голосом произнес:
– Вот у меня тут рапорты на вас собраны, – он ткнул пальцем в серую папку на тесемочках. – Жена просила вас не обижать, я и не обижаю, ведь правда, не обижаю? Я вам честно, как на духу… у вас в церкви так принято выражаться?.. этих рапортов более чем достаточно, чтобы особое совещание завтра же продлило вам срок. Я думаю, – он взвесил папку на ладони, – лет на пять вполне… А то и больше. А то и вообще… – Ту он замолчал и снова отстучал пальцами – теперь уже по гладкой столешнице – что-то похожее на марш. – «Аида»… Помните? Там-пам-та-ра-ра-ри-и-ра-ра… Эх, – безнадежно махнул рукой Крюков, – ничего вы не помните, Боголюбов, потому что ничего не знаете. И, скорее всего, никогда не узнаете. Ушел ваш поезд. А все фанатизм. А что это такое? Это узость мышления, неспособность взглянуть широко, всеохватно… во все стороны… Вот, – он открыл папку, поправил пенсне и прочел. – Довожу до вашего сведения, что заключенный номер сто пятнадцать недоволен условиями своего содержания, качеством питания и отсутствием –
– Я ей не враг, – промолвил о. Петр, но тут дыхание его пресеклось, и лишь после нескольких мучительных попыток, полувздохов, полувсхлипов, он сумел набрать полную грудь воздуха и договорить. – …и не друг. Ей надо прекратить… – Он поднял правую руку, намереваясь начертать косой крест, который власть должна раз и навсегда поставить на своих злодеяниях, но сил не хватило, и рука упала на колени. – …творить зло.
– Зло, добро, правда, ложь – из этого леса отвлеченных понятий мы с вами никогда не выберемся. Что есть добро? Зло? Что есть истина? У каждого свое понимание, у власти – тем более.
– В Христе все добро и вся истина, – преодолевая удушье, сказал о. Петр.
– Бросьте! – отмахнулся Крюков. – Всегда меня раздражали эти прописи. Я предпочитаю нечто более осязаемое. Возьмем этого самого Сергея. Кстати, как по-вашему: Сергий или Сергей?
– Сергий, – выдавил о. Петр.
– Все не как у людей, – вздохнул начальник тюрьмы. – Ладно: Сергий так Сергий. Что вам в нем не нравится, в этом Сергии? У него организация… как она… ну да, патриархия… есть церкви, где подобные вам взрослые люди, нарядившись, как в опере, раздают старушкам религиозный опиум. И что самое существенное – власть к нему благоволит. Чем он вам так не угодил, Боголюбов? Может быть, что-нибудь личное? Плюньте! И скажите: да, я признаю митрополита Сергия. И тотчас часть обвинений против вас отпадет сама собой. Кое-что, и очень серьезное, еще останется, но все-таки! Лучше умереть своей смертью и в свой час, а не от пули в затылок. Да вы только сравните, Боголюбов: с одной стороны, чистейшая до глупости формалистика: признаю этого самого Сергия, а с другой – жизнь! Жизнь, Боголюбов! В конце концов, в душе вы по-прежнему можете его не признавать, презирать, если вам угодно, и призывать на него все громы небесные. От вас требуется самая малость: соблюсти форму. Жена моя не велела вас обижать, она у меня женщина чувствительная, плачет над романами… Между нами: я даже Евангелие у нее нашел. Пришлось объяснить, что этой книге не место в доме начальника тюрьмы. Но я в самом деле желаю вам добра, Боголюбов. Поэтому все высокие материи, всю философию побоку, когда речь идет о жизни. Быть или не быть. Знаете, откуда? Отец Петр пожал плечами.
– Что с вас взять… «Гамлет, принц датский». Трагедия Шекспира. Быть или не быть – вот в чем вопрос! – Крюков оживился и порозовел. – Вопрос он ставил правильно, но кончил плохо. Удар шпагой с ядом на острие – словом, хуже некуда. Вы вовсе не обязаны повторять его путь. Вы в заключении, это правда. Но воля ваша ничем не стеснена, и никто не мешает вам сделать правильный выбор. Быть! Признать этого треклятого Сергия. Быть!
Крюков вышел из-за стола, встал перед о. Петром и маленьким кулачком словно вбивал гвозди, повторяя:
– Быть! Быть!
– Вы, гражданин начальник, – тяжко ворочая языком, произнес о. Петр, – видать, сами… по доброй воле… однажды сделали выбор…
Медленно опустился взлетевший вверх для наглядного утверждения безусловной ценности жизни крепко сжатый кулачок начальника тюрьмы, а сам он, ссутулившись, побрел к столу.
– У всякого соблазна своя история. С давних пор… И в Древнем Риме… – Отец Петр несколько раз вздохнул глубоко и свободно и до нового приступа удушья спешил объяснить Крюкову, отчего с митрополитом Сергием нет ему ни чести, ни жребия. – Там религия… только политика… бог – Кесарь. Ему воскури. И христианин там… в Риме… Или фимиама щепоть… или…